На четырнадцатом году жизни Алексея предъявили народу. Этот акт
Церемония объявления существовала еще в Византии. Там она обрела свой особый подтекст, связанный с особенностями наследия и существованием института соправительства. Этот обряд призван был обеспечить преемственность власти и политическую стабильность. Однако на практике это не всегда удавалось. Немало соправителей, так и не взойдя на престол, оказывались поверженными более удачливыми и энергичными соперниками. И все же соправительство повышало права на престол, что и побуждало императоров короновать при жизни своих преемников[46] .
Обряд объявления царевича в Московском государстве и по форме, и по существу сильно отличался от византийского. Речь вовсе не шла о том, что царь, потеснившись, высвобождал место преемнику. Не было ничего похожего и на обряд коронования. Объявление царевича означало, что наследник престола, до того тщательно оберегаемый от чужих взоров и злых умыслов, представал перед придворными и народом как человек, достигший совершеннолетия и получивший право публичного участия в церемониях и государственных делах.
Впрочем, в контексте XVII столетия на церемонию возлагалась еще одна, едва ли не самая важная функция: то была гарантия от самозванства в любых его проявлениях. Ведь весь опыт гражданских потрясений, приобретенный с начала века, свидетельствовал, сколь опасно с точки зрения распространения всевозможных самозванческих толков продолжительное «утаивание» наследника. В накаленной послесмутной обстановке толпа легко реагировала на всякий мало-мальски правдоподобный самозванческий слух, пресечь который можно было, явив «миру» живого, осязаемого наследника.
Позднее сам Алексей Михайлович более других уловил смысл объявления царевича, превратив его в подлинный обряд. Тишайшему пришлось объявлять наследников дважды: сначала царевича Алексея Алексеевича, а после его смерти — Федора Алексеевича. При этом царевичей «предъявляли» не только подданным, но и иноземцам. В последнем случае Алексей Алексеевич даже произнес перед польскими послами приветственную речь по-латыни и по-польски.
Появление самого Алексея Михайловича рядом с отцом было обставлено много скромнее. И все же это был важный момент в жизни второго Романова. Он приучался к царству и приучал будущих подданных, «государевых холопов» и «сирот», к себе.
Едва ли детская память Алексея Михайловича сохранила хоть какие-то воспоминания о своем деде, святейшем патриархе, великом государе Филарете Никитиче. Он ушел из жизни в 1633 году, когда царевичу шел пятый год. Еще раньше сошла в могилу бывшая супруга Филарета, великая старица Марфа Ивановна. Она, правда, успела понянчить своих внучек и даже брала в Воскресенскую обитель, где для нее были выстроены кельи, царевну Ирину. Возможно, позднее старшая сестра что-то и рассказывала державному брату о деде и бабке. Впрочем, не приходится сомневаться, что в правление Тишайшего напомнить о великом государе, грозном патриархе Филарете, находилось немало охотников. И в первую очередь сказанное относится к патриарху Никону. Выстраивая свои отношения с царем, он «эксплуатировал» образ Филарета, психологически тем более убедительный, что для второго Романова отношения «отец — дед», «царь — патриарх» сливались воедино и эмоционально окрашивались в самые привлекательные цвета. Никогда не отличавшийся особой крепостью духа, Алексей Михайлович подсознательно искал, к кому можно было бы прислониться, кому передать часть непосильной государственной ноши, но так, чтобы это было сделано как положено, законно. Соправительство патриарха Филарета, второго «великого государя», было тем прецедентом, который рассеивал на этот счет сомнения. По крайней мере до поры до времени. Так что эти воспоминания поначалу вдохновили Тишайшего на возвышение Никона и на его активное участие в государственных делах.
Но в 1633 году для отца Алексея Михайловича царя Михаила Федоровича кончина Филарета оказалась в известном смысле освобождением: покойный патриарх был слишком властен и норовист, отчего его опека с годами становилась обременительной для великовозрастного сына. Михаил Федорович возродил единовластие и повел себя по отношению к последующим патриархам подчеркнуто независимо. Вызывавшее немалое смущение среди подданных титулование «великий государь» уже более никогда и никому не жаловалось первым Романовым.
Зато возросло значение Боярской думы, призванной помогать государю в управлении страной. При этом в самой думе и при дворе возникли несколько борющихся за влияние на государя группировок, замешанных на родственных связях и общих интересах.
Естественно, на расстановку сил очень влияли личные симпатии царя. Постепенно со сцены сходили прежние герои Смуты, соратники покойного патриарха. Все менее заметен князь Дмитрий Пожарский, которого, кажется, уже начала тяготить нескончаемая царская служба. Падает роль князя Бориса Михайловича Лыкова, человека равно заслуженного, гордого и вздорного. Вернувшиеся из ссылки гонители несчастной Хлоповой Салтыковы, родственники покойной великой старицы Марфы, уже не получают того веса, который имели прежде, до своей опалы. Не особенно сильны, впрочем, и родственники царицы, Стрешневы.
Во главе правительства встал боярин князь Иван Борисович Черкасский. Его позиции кажутся незыблемыми и прочными — князь был сыном родной тетки Михаила Федоровича, Марфы Никитичны, жены Бориса Камбулатовича Черкасского. Среди царских родственников никто не пользовался таким доверием Михаила Федоровича. Царь благоволил к двоюродному брату на протяжении всего своего царствования. Черкасский первым из стольников был возведен в боярское звание, а в 1624 году, на свадьбе Михаила Федоровича, занял первенствующее место тысяцкого.
Важно и то, что И. Б. Черкасскому доверял патриарх Филарет. Это означало известную преемственность правительственного курса, в чем, конечно, был заинтересован Михаил Федорович. И верно, И. Б. Черкасскому удалось отвести обвинения, связанные с оглушительным проигрышем и тяготами Смоленской войны, от имени главного ее инициатора Филарета. А ведь Филарет — это не только патриарх, а сама
Двенадцать лет правления царя Михаила после Филарета не были отмечены сколько-нибудь крупными достижениями. Но зато не было и провалов, подобных русско-польской войне. За эти годы удалось сделать то, что действительно нужно было стране: началось возведение новых городов и строительство оборонительных черт, призванных обезопасить южные уезды от татарских набегов. Последующие события показали, насколько своевременными и жизненно важными оказались эти шаги.
Людям, далеким от истории, мало что говорит название «засечная черта». Между тем в отечественной истории ее роль можно сравнить с ролью Великой Китайской стены, о которую разбивались приливные волны набегов кочевников. Перерезая шляхи, засеки должны были первыми принять удары злой степной силы, и если не отразить, то по крайней мере ослабить их и дать возможность населению спрятаться за стенами городов, а свежим дворянским сотням — выдвинуться из глубины и опрокинуться на неприятеля.
Вместе с тем засечная черта с ее многокилометровыми укреплениями, городами, жилыми и «стоялыми» острожками, с единственными в своем роде проездными воротами, орудия которых смотрели вперед, в степь, и назад, на случай появления возвращавшихся после прорыва неприятелей — все это вместе взятое представляло собой гигантское для своего времени инженерное сооружение, требовавшее огромных материальных и трудовых затрат, терпения и самоотверженности населения. К этому надо добавить, что засечные черты могли появиться только в стране с сильной самодержавной властью, способной мобилизовать, организовать и заставить всех возводить и защищать эти укрепления. Примечательно, что Речь Посполитая, не менее страдавшая от разорительных набегов крымцев, никогда не прибегала к столь масштабным оборонительным мерам. И дело здесь не в одном скепсисе — адекватны ли такие огромные усилия и затраты получаемым результатам? Засеки были попросту недоступны для польских государей, вечно страдавших от безденежья, своеволия и сословного эгоизма магнатов и шляхты,