Здесь ключ к ответу — все те же ценностные приоритеты Тишайшего. Все новое, позаимствованное на Западе, Алексей Михайлович пропускал через сито традиционных ценностей. Любое заимствование для него было не просто приобретением неких вещей. Все они или почти все так или иначе несли с собой новые смыслы. И смыслы эти обязательно соотносились со старыми «текстами». При этом если что-то смущало Алексея Михайловича и его окружение, то новое почти всегда надо было приспособить, приноровить, обрядить в «старое». Так что царь действительно никогда не переступал через черту традиционного, а просто… отодвигал ее. В конечном итоге это приведет к разрушению многих старорусских смыслов и «текстов», оказавшихся просто несовместимыми с новым типом культуры и мышления.
Но это произойдет позднее. И позднее будет осознано. Алексей Михайлович, ум которого не отличался проницательностью, а интуиция — предчувствием, равным гениальным предчувствиям- прозрениям протопопа Аввакума, конечно же, не мог преугадать подобные последствия. Он был твердо уверен, что каждым своим словом и поступком возводит величественное здание благочестивого Православного царства.
В итоге даже «латынские языцы» и «латинская ученость», которые в сознании ортодоксально настроенных русских прочно ассоциировались с отвержением веры, уже не пугали Алексея Михайловича. Он общается с Лигаридом, который открыто относил к своим достоинствам любовь к наукам: «Называют меня латиномысленным и еретиком, но я латинским повелеваниям не повинуюсь, общего у меня с латинами — одна наука…» Совсем недавно подобное признание могло обернуться для восточного владыки заключением в монастырь. Царь же советуется с Паисием и превозносит его ученость.
Восприятие вторым Романовым новшеств очень показательно на примере «постановки» балета «Орфей». Я. Рейтенфельс писал, что царь, узнав об играх и танцах, какие бывают при дворах для развлечения властителей, приказал «поставить какую-то французскую пляску». «Сладили» балет за семь дней. Алексей Михайлович, правда, первоначально хотел обойтись вообще без музыки, поскольку признавал за музыку лишь духовные песнопения. Но после уговоров и заверений, что «французская пляска» без музыкального сопровождения не «пляска», сдался. Любопытны аргументы, с помощью которых удалось уговорить второго Романова (среди тех, кто приводил их, — царский духовник, протопоп Андрей Савин). Это, во-первых, ссылка на византийских цезарей, во-вторых, на современников Алексея Михайловича, европейских монархов, свидетелей подобных зрелищ. Первое объяснение «тешило» православное сознание — раз музыка звучала при дворе византийских цезарей, то, следовательно, не зазорна она и при дворе их наследников; второе объяснение, затушевывая вероисповедальные различия, выдвигало на первый план монаршую «солидарность». Быть «не хуже» — уже весомый аргумент в глазах царя. В наказе посланному за границу Гебдону (1658 год) он требовал, к примеру, достать «кружив, в каких ходит шпанский корол». Примечательно, что на этой строке Алексей Михайлович споткнулся: а почему только испанский? И приписал сверху: «и француской и цесарь»[355]. В приписке почти подсознательно отразилось иерархическое восприятие европейских монархов — другие монархи не упомянуты, мимолетно исчислены самые главные, в «чести» которым ни в чем уступать нельзя.
На «западничество» Алексея Михайловича наложились впечатления, рожденные его пребыванием в Речи Посполитой — в Вильно, Ковно, Гродно, Полоцке, а также и под Ригой. Несомненно, все увиденное во время военного похода было так непохоже на Московию, что должно было дать обильную пищу для сравнений и размышлений. Но должно не значит дало. В письмах домой царь почти ничего не говорит об увиденном. Редкие эмоциональные всплески, которые проскальзывают в них, больше связаны с военными действиями. Ясно, что Белоруссия и Литва, находившиеся под влиянием польской культуры, не заворожили его, как заворожили через сорок лет с небольшим его сына Петра Германия, Голландия и Англия. Алексей Михайлович «устоял» и возвратился в Москву без намерения рушить «варварские» обычаи предков. Однако он вовсе не собирался оставлять все по-прежнему.
После царских походов середины 50-х годов объем культурного и обиходного заимствования, несомненно, возрастает. Особенно в придворном обиходе. Первыми на это обратили внимание иностранцы. По их утверждению, после того как царь познакомился с обычаями и домами богатых шляхтичей, «двор его сделался более роскошным».
Руками западноевропейских и вывезенных из присоединенных областей польских, украинских и белорусских мастеров в Москве строятся новые и переделываются старые царские и боярские хоромы. Происходят перемены в интерьерах и обстановке, меняется круг повседневных вещей, мода. Вкусы и пристрастия утрачивают прежнюю простоту, а подражание уже не воспринимается как утрата самого себя. Эта привычка к подражанию, перед которой не устоял и Алексей Михайлович, сама по себе очень показательна. Ведь с ней оказалось связанным постепенно проникающее в элиту стремление к переменам.
Напор с «запада» временами становился столь сильным, что светская и церковная власти пытались поставить на его пути преграды. Царскими указами осуждается польская манера стричь волосы и бороду. Запрещено иконописание на живописный манер. Алексей Михайлович, безусловно, в лагере тех, кто негодует по поводу подобных новшеств. Но поощряется «старорусская простота» преимущественно в делах духовных. Устоять же перед бытовыми новшествами царь уже не в силах. Они не просто удобны, они ему нравятся.
В одном из наказов Гебдону сохранились собственноручные приписки Алексея Михайловича, неудовлетворенного тем списком, который приготовили подьячие Тайного приказа. Царь обязывал своего агента приобрести среди прочих вещей «зеркал болших хоромных». Деталь примечательная: первые зеркала на Руси — предмет чисто утилитарный: посмотреться — и только. Их не выставляли напоказ и занавешивали, как икону, или устраивали «затворы», как на дорожном киоте. Но большие «хоромные зеркала» уже не закроешь. Они уже часть интерьера царского дворца, признак элитарности. Так что за царским капризом кроется свидетельство наметившихся перемен в понимании того, что достойно государя и его окружения, а что нет.
«Западничество» царя поверхностно и временами похоже на легкое недомогание. Отчасти в этом повинна сама эпоха: приветствовались не смелость, а умеренность, даже осторожность: в несомненно менявшемся мире все следовало опробовать, взвесить и соотнести с православными ценностями. Для такой цели нужен был не столько критический ум, сколько развитое нравственное чувство. Совесть Алексея Михайловича оставалась спокойной, и если он и пребывал в неустойчивом положении на границе между Средневековьем и Новым временем (определение В. О. Ключевского), то сам этого не замечал. Тем не менее именно в его царствование началось стремительное нарастание культурной массы, которая, дойдя до критического состояния, взорвется петровской модернизацией.
Свою богоизбранность Тишайший осмысливал прежде всего как ответственность за судьбу царства перед Богом. В представлении Алексея Михайловича подобную ответственность несли все помазанники. Оттого он готов был декларировать свою солидарность со всеми монархами мира. Время царствования второго Романова совпало с драматическими событиями в Англии. Казнь Карла I вызвала у Алексея Михайловича бурю возмущения. Царь, правда, не улегся с горя в постель, как это сделала получившая известие о смерти Людовика XVI Екатерина Великая сто с лишним лет спустя. Но градусы кипения были запредельные. Возмущение подогревали воспоминания о картинах недавнего народного буйства, не утративших еще в памяти второго Романова яркости красок. Англичане, члены Московской торговой компании, выставленные конкурентами горячими сторонниками мятежного парламента, были изгнаны из страны. Пока Карл II, сын казненного короля, пребывал в изгнании, Алексей Михайлович посылал ему деньги, а также передавал самые нежные пожелания «безутешной вдове достославного мученика, короля Карла I»[356].
Интересно, что в архиве Тайного приказа хранился перевод «с печатного листа» о казни английского короля. По-видимому, сделано это было специально для Алексея Михайловича, которому чрезвычайно любопытно было знать, как вел себя король в последние часы жизни. Карл — должно быть, к большому удовлетворению царя (впрочем, едва ли иное было бы переведено) — умер образцово, как настоящий христианин и государь. Он простил вину своим подданным, которые «с прямого пути заблудилися». Уже у плахи Карл пророчествовал: «…А если будите так жить как ныне злыми своими вымыслы, и Господь Бог за то вам не подаст милости своей и щасти». Причина немилости — что с королем «разошлись». Разошлись же