— Нет, мы кутим на деньги, честно взятые в долг. Мне кое-что прислали из Германии.
— Ну как, ты не надумал идти в ЦРУ или ФБР?
«Пусть себе выпытывает на здоровье», — подумал Георг.
— Если тебе нужен честный ответ, то — нет. Допрос окончен?
— Если ты не хочешь меня слушать, тебе не надо было мне ничего рассказывать. А теперь поздно. Мне эта история не давала покоя, и чем больше я о ней думала, тем меньше понимала тебя. Если, конечно, ты не циник.
— Что?
— Циник. Я имею в виду… Цинизм для меня — это презрение ко всему, на чем держится наш мир, к таким вещам, как дух коллективизма, порядок, ответственность. Это совсем не означает: закон и правопорядок превыше всего. Но вам, немцам, этого не понять. Когда я училась в школе, я была в Крефельде, по обмену, и видела, как вы списываете друг у друга. Со спокойной совестью, как будто это в порядке вещей, да еще гордитесь этим! — Хелен покачала головой.
— Так ведь списывание как раз способствует укреплению духа коллективизма среди учащихся.
— Против порядка, идущего сверху. Для вас порядок до сих пор всегда идет сверху, и вы либо поклоняетесь ему, либо все время пытаетесь обдурманить его, как маленькие злые проказники.
— Не обдурманить, а обдурить, — рассмеялся Георг. — Может, ты и права, но это же не цинизм, даже по твоему определению. Здесь нет презрения.
— Смейся-смейся! Ничего смешного в этом нет. Презрение приходит позже, когда дети вырастают. Или поклонение.
Принесли яйца «бенедикт». Пошированные яйца на тостах с беконом, под голландским соусом и картофель фри.
— Ты понимаешь, что я хочу сказать? — не унималась Хелен.
— Мне надо пару минут подумать, — ответил Георг, наслаждаясь каждым кусочком.
По мере насыщения зрело понимание вопроса. Он не знал, права Хелен или нет. Но на дух коллективизма, порядок и ответственность ему и в самом деле было наплевать. Он не считал себя безнравственным человеком. Топтать слабых, грабить бедных, обманывать глупых — это табу. Но дух коллективизма, порядок и ответственность тут ни при чем; тут действует скорее инстинкт, и радиус действия его ограничен — пока ты сам можешь воспринимать последствия этого действия. Просто определенные вещи делать нельзя. Иначе будет противно смотреть на себя в зеркало. Правда, когда у тебя на лице прыщи, тебе тоже противно смотреть на себя в зеркало, а состояние кожи — это не вопрос морали. Получается, что его хоть и нельзя назвать безнравственным, но можно назвать аморальным? Стоит ли говорить это Хелен?
— Из твоих слов следует, что мы до сих пор не преодолели наше авторитарно-государственное прошлое? Ну, что-то в этом есть. Как и в том, что ты недавно рассказывала о сказках девятнадцатого века, и о чем, кстати, я хотел тебя спросить вот что…
— И ты таким примитивным способом хочешь заговорить мне зубы?.. Ну, дело твое, я больше не буду приставать к тебе с этими разговорами. Если ты закажешь еще одну «Кровавую Мэри».
После «Джулии» они прогулялись по Центральному парку и вышли к Метрополитен-музею. К главному зданию музея пристроили новый корпус, на крышу которого можно было выходить. Они постояли над деревьями парка. Как на причале, врезавшемся в волнующееся зеленое море крон в обрамлении каменных джунглей.
15
Георг уже несколько раз с удивлением обращал внимание на то, как быстро в Нью-Йорке производятся разные работы; в Германии или во Франции то же самое может тянуться неделями или месяцами. Однажды в субботу утром его разбудил шум дорожно-строительных машин, которые содрали асфальт на тротуаре по всей длине Сто пятнадцатой улицы. К вечеру новый тротуар — светло-серый цемент, разделенный аккуратными бороздками на квадраты, — был готов, а земля вокруг деревьев чернела в оправе из темно-красных кирпичей. В нескольких километрах от своего дома, на Бродвее, Георг видел строительную площадку, на которой возводился не то сорока-, не то пятидесятиэтажный дом. Когда он в первый раз проезжал мимо, там торчали одни лишь краны, потом вырос стальной каркас, а теперь скелет превратился в мощное многотонное тело.
Только «Таунсенд энтерпрайзес» казался исключением из этого правила. В понедельник рано утром Георгу позвонили из офиса Булнакова и попросили прийти в десять часов. Когда он поднимался по лестнице, маляры все еще красили стены.
Ему пришлось несколько минут подождать у карты мира. Булнаков приветствовал его сдержанно и не пригласил в угловой кабинет, а провел в обычную комнату с двумя металлическими письменными столами, металлическим шкафом для бумаг и бесчисленными металлическими стульями. Выдвинутые ящики столов, желтые листы бумаги на полу, бурая, застоявшаяся вода в кулере, пыль. Булнаков стоял, прислонившись к окну, Георг остановился посредине комнаты.
— Господин Польгер, я рад сделать вам выгодное предложение: вы получаете тридцать тысяч долларов и гарантию того, что все неприятности, испортившие вам жизнь в Кюкюроне, остались позади. Кроме того, вы получаете билет на самолет Нью-Йорк — Марсель или Нью-Йорк — Брюссель, по вашему желанию. И на этом наше общение заканчивается раз и навсегда. Как и ваше пребывание в Новом Свете. Сегодня вечером в аэропорту имени Кеннеди вы садитесь в самолет, вылетающий рейсом «TWA»-126 или 212 «Эр-Франс», билеты забронированы на ваше имя на оба рейса. А от вас мне нужна подпись вот здесь.
Булнаков достал из левого внутреннего кармана пиджака толстую пачку долларов, положил ее на стол, потом вынул из правого наружного какую-то бумагу и протянул ее Георгу.
Бывают мгновения, когда кажется, будто мир вдруг замер, остановились все колеса и шестерни, повисли в воздухе все самолеты, теннисные мячи и ласточки, неподвижно застыли в самых разнообразных позах люди и земля словно задумалась, вертеться ли ей дальше, или повернуть вспять, или вообще поменять ось вращения. И воцарилась абсолютная тишина — ни шума мотора, ни плеска волн у берега, ни шелеста листьев. В такие мгновения все кажется возможным. И мы вдруг отчетливо видим, что все движение мира состоит из бесконечно маленьких состояний неподвижности, и можем себе представить, что эти состояния способны сложиться в некий новый пазл, в другой ход вещей.
Часто такие мгновения становятся моментом принятия решения. Любимая женщина еще стоит на подножке вагона, еще можно сказать: «Не уезжай», прежде чем проводник свистнет, двери захлопнутся и поезд тронется. Или ты сам стоишь на подножке и ждешь, что она скажет: «Не уезжай». В моменты, когда решения принимают другие, мир может так же застывать, как и когда решение принимаешь ты сам. Это может происходить даже тогда, когда никаких эпохально-сенсационных решений от нас никто не ждет, когда просто сидишь в кафе за чашкой шоколада и смотришь в окно на прохожих, или гладишь рубашку и вдруг застываешь с утюгом в руке, или что-нибудь пишешь и вдруг «зависаешь», позабыв обо всем на свете. Почему бы и нет? То, что ход вещей может измениться и что мы сами решаем свою судьбу, — это, уж во всяком случае, факт.
И в то же время иллюзия. Георг видел застывший жест протянутой руки, видел бумагу; шум транспорта на улице, шаги в коридоре — все мгновенно исчезло. Тридцать тысяч долларов, шестьдесят тысяч марок, сто восемьдесят тысяч франков — это больше, чем он тратил в Кюкюроне за год. Разве это не то, о чем он всегда мечтал, — время и покой, необходимые для того, чтобы писать? Разве ему еще не осточертели борьба с Булнаковым и поиски Франсуазы? Но уже в тот самый миг, когда эта мысль мелькнула у него в сознании, он знал, что думать и решать тут, собственно, нечего.
— Мсье Булнаков, так мы с вами каши не сварим.
Булнаков подошел к двери, открыл ее и крикнул в коридор:
— Заходите!
Вошли двое мужчин в серых штатских костюмах, но с лицами и фигурами полицейских.