Смотрю еще правее — и вижу двухэтажный деревянный дом темно-красного цвета. Во всю его длину, между первым и вторым этажом, тянется широкая белая с ржавыми подтеками вывеска, на которой чернеют большие буквы. (Позднее я прочту: «БАЗАРЪ КРУЖЕВ. ТЮЛЬ. ГИПЮРЪ. ВАЛАНСЬЕНЪ».)
— Да ты на небо смотри! — приказывает отец и поднимает меня еще выше.
Над желтоватым домом вижу красную крышу, треугольники чердачных окошечек. Чуть выше, левее продолговатой дымовой трубы, увенчавшей самый гребень кровли, замечаю что-то вроде серого паучка. Или это просто былинка здесь, на оконном стекле? Нет, это далеко, это не здесь. Паучок тихо ползет по небу.
На этом воспоминание обрывается.
Так я и не узнал тогда, как выглядит аэроплан. Он летел слишком высоко. А немецким он был едва ли. Насколько мне известно ныне из книг, в первую мировую войну немцы до Петрограда не долетали. Но, быть может, таких налетов ждали и опасались? Быть может, ходили какие-то обывательские слухи, что такие налеты возможны? Или — как знать — женщина у окна просто пошутила, сказав, что самолет немецкий, а я не понял интонации?
Что такое аэропланы, как они выглядят, я вскоре узнал по картинкам в журналах и много позже увидал их воочию. И уж очень много позже довелось мне повидать немецкие «хейнкели» и «мессершмитты» в нашем небе, над нашим городом, над собой.
А с тех давних времен мне запомнился один небесный трофей: железная стрела, которую отец привез с фронта в 1914 году, — так мне после пояснила мать. Стрела была сантиметров двадцать длины, довольно массивная, и напоминала не то гигантское перо (не птичье, а металлическое перо для вставочки, и притом нерасщепленное), не то наконечник копья. Такие стрелы в самом начале первой мировой войны германские авиаторы сбрасывали на наши войска; к счастью, потери от этакого оружия были ничтожны.
Тупым концом этой стрелы я колол косточки от компота. Потом она куда-то надолго исчезла. Затем вдруг вынырнула из всякого домашнего хлама лет через двадцать, когда я был уже взрослым. Осознав ее историческую ценность, я водрузил ее в своей комнатушке на ломберный стол (письменного у меня тогда не имелось). Стол стоял впритык к окну, и летом я клал стрелу на свои черновики, чтоб их не сдуло ветром.
Вернувшись домой в 1946 году, я уже не нашел ее. Стол в блокаду сожгли, а стрела, очевидно в числе прочих ненужных и даже нужных металлических предметов, была сдана в металлолом в начале войны на нужды обороны. Кто знает, может, она вернулась в Германию, став частицей корпуса авиабомбы.
Я давно живу не на Васильевском острове, а на Петроградской стороне. Но тот дом, из окна которого я впервые увидал заоконный мир, стоит, как прежде. Вид из него изменился: деревянного дома нет, там теперь площадка перед перестроенным зданием кинотеатра. Гипсовых статуй и колонн более не существует. И нет «Форума», а есть «Балтика». А дом с желтовато-песочной облицовкой такой же, как в старину. И небо над ним такое же, как тогда.
3. Золотое ли детство?
Как-то раз я спросил у одной художницы, почему это на полотнах старых мастеров лица у детей такие взрослые. Мадонна или просто какая-нибудь не божественная женщина держит на руках ребенка или ведет его за ручку, телом он совсем маленький, а глаза смотрят серьезно, и вообще нечто старообразное есть в его чертах. Для чего это овзросление малюток в ущерб миловидности и привлекательности?
Художница ответила мне примерно так. Старые мастера и вообще большие живописцы прошлого видели в младенце прежде всего человека. Они, конечно, могли бы изобразить маленького счастливого бэби, уж на это-то умения у них хватило бы. Но сквозь оболочку детскости они прозревали в ребенке человека. То есть они видели в нем не просто живое существо, которое в дальнейшем станет человеком, но УЖЕ человека. Ведь главное в каждом малыше не то, что он ребенок, а то, что он человеческий ребенок. И жизнь у него человеческая — трудная, сложная. Так что не стоит живописать его в виде глупенького хорошенького открыточного пупсика с застывшей счастливой улыбкой. Конечно, детство — это заря жизни, это счастье. Но сам ребенок этого счастья не осознает. Вот вы в детстве были счастливы?
Выслушав ее, я призадумался. Конечно, какой-то перебор и перехлест был в ее словах. Но когда я начал перебирать в памяти грустные и счастливые впечатления своего детства, счастливых оказалось очень мало. И причиной тому были отнюдь не родители, не окружающие, не трудности эпохи. Причина лежала во мне самом. Мне просто некогда было быть счастливым.
Ну а как же тогда быть с «золотым детством»? «Золотое детство» — это прочно затверженная формула.
А что, если миф о золотом детстве придумали взрослые дяди и тети, которые забыли свои детские годы? Ведь если бы люди в детстве были безоблачно счастливы, то из детей вырастали бы глупые люди. Между тем мы живем в обществе людей разумных. Конечно, есть и глупцы, — дураков, как говорится, на сто лет запасено, и запас все время пополняется. Но количество недоумков ничтожно по сравнению с огромным количеством людей талантливых, способных, умных, толковых, мыслящих, — и это во всех областях жизни.
Детство — пора очень напряженной учебы («научения», как теперь говорится), пора освоения и усвоения бытия. В детстве жить очень интересно и очень нелегко. Колоссальный поток сведений, ощущений, переживаний вливается в сознание, и во всем надо разобраться, а умственных силенок и опыта еще очень мало. Все время ошибки, накладки, просчеты, обиды, недоумения. Радость постижения чего-то мгновенно сменяется новыми поисками и новыми ошибками.
Кто-то сказал, что каждый человек — это целый мир. Но фундамент этого мира человек закладывает очень рано. Самые тяжелые камни нам приходится ворочать в детстве, потом уже пойдут кирпичики. А под старость, с высоты взрослых лет, эти камни начинают казаться нам легкими, как пушинки, и мы начинаем вспоминать свое золотое детство.
4. Императорский мед
Вообще-то я не могу пожаловаться на свое детство. Да, оно совпало с трудными и бурными годами: первая мировая война, разруха, революция, гражданская война… Но родные любили меня (хоть ребенок я был не из лучших — капризный, своевольный, бестолковый) и нежно заботились обо мне, а молодое Советское государство делало для детей, и для меня в том числе, все, что только можно. Для ребятишек страна ничего не жалела, жертвовала всем, отдавала им последнее. Никакие классовые и сословные соображения и ограничения в расчет здесь не принимались. И хоть я был сыном бывшего гвардейского офицера и адмиральским внуком, но тогда, в голодном пролетарском Петрограде, я сполна получал усиленный детский продпаек.
Из чего состоял паек, какие были выдачи, что я ел, вкусно это было или невкусно — не помню. Но зато помню, как однажды мне довелось отведать царского меда. То есть вкуса этого меда я опять-таки не запомнил, но в моей памяти довольно четко запечатлелось все то, что связано с этим событием.
Это, по-видимому, происходило в 1919 году ранней осенью, когда мне было уже четыре с половиной года. В домкомбеде или в какой-то другой организации нам выделили купоны на мед, сохранившийся с дореволюционного времени в подвалах Зимнего дворца. Разговоры об этой выдаче шли уже давно. Помню бабушкину фразу, обращенную к матери: «Женя, выдача меда, кажется, действительно предвидится». Словечко «предвидится» было тогда в большом ходу, часто с добавлением отрицания. «Керосина нет и не предвидится», «перловки нет, но предвидится», — докладывали друг другу взрослые, возвратившись домой после посещения лавок.
И вот купоны были получены. Мать, собираясь идти к Зимнему, сказала, что возьмет меня с собой в город, потому что я теперь почти взрослый.