раскинув руки.
Тут вошла матушка Луиза. Грета успела сказать ей телефон Гая и потеряла сознание.
Доктор Пауль сказал, что пуля прошла очень удачно — не повредила крупных сосудов легкого, входное и выходное отверстия пришлись между ребер. Все могло бы окончиться гораздо хуже, попади пуля спереди в ребро: осколки кости разорвали бы плевру и легочную ткань на обширном участке, и никакое хирургическое искусство не спасло бы ее.
Гай слушал Грету, смотрел на нее, и у него было очень хорошо на душе. Страшной и нелепой представлялась сама мысль, что он едва не потерял такого человека. Вернее — они…
Доктор Пауль последний раз приезжал на прошлой неделе. Он возил ее в Кенигсберг, там в клинике смотрел ее легкие на рентгене. Он твердо надеется, что ранение пройдет без последствий, но ей необходимо в скором времени отправиться на курорт в Швейцарию или Францию и полечиться месяца два — тогда можно иметь стопроцентную уверенность в полном выздоровлении.
Гай сказал, чтобы она на этот счет не беспокоилась. Его товарищи помогут Грете во всем. И деньги у нее будут, сколько бы лечение ни стоило; пусть она не стесняет себя ни в выборе курорта, ни в прочих расходах.
А потом Гай кратко и ясно, называя вещи своими именами, рассказал ей, кто он такой и ради чего работает. Она слушала, глядя ему в глаза. И, против ожиданий, совсем не удивлялась. И он был очень рад этому — значит, догадывалась, значит, все, что ей пришлось делать, она делала сознательно.
— Ну вот, теперь моя совесть спокойна, ты знаешь все, — закончил он свой рассказ.
Грета вздохнула коротко, по-детски, как умела только она, и сказала лишь одно слово:
— Спасибо.
Она хотела проводить его, но Гай воспротивился. Они простилась внизу, на веранде. Грета сама обняла его и поцеловала в губы.
— Когда я увижу тебя теперь? — спросила она, отодвинувшись от него на шаг.
— Я уезжаю из Германии.
— Далеко?
— Не очень.
— Но ты вернешься?
— Не знаю. Может быть, нет, Но я буду знать, где ты. И обязательно тебя найду.
— Пожалуйста!
— Мы еще покатаемся с тобой на лодке. Только поправляйся скорее!
Дорис довольно долго выдерживала характер. Когда Ганри объявил, что намерен заняться делами, она поначалу не приняла этого всерьез. А неожиданные отлучки графа расценивала, как признак его охлаждения к ней. Но когда выяснилось, что Ганри в самом деле устроился на высокооплачиваемую — так он ей сказал — должность в Дрезденском коммерческом банке, все ее страхи прошли, и она с облегчением сменила гнев на милость. То, что из-за его командировок и занятости они стали реже видеться, больше не пугало ее. Тем более что он был нежнее и предупредительнее прежнего.
За два минувших месяца Дорис несколько раз виделась с Путиловым, игра на бирже шла с неизменным успехом, и ее зеленый кожаный портфельчик заметно распухал после каждого нового визита удачливого биржевого дельца. Зима кончилась, все чаще выпадали солнечные дни при синем небе, и это тоже способствовало хорошему настроению.
Майор Цорн еще дважды приглашал ее на беседу, и она дважды вела с Ганри разговор о возможной поездке в Лондон, но Ганри, в принципе ничего не имевший против этого, выдвигал со своей стороны одно соображение, с которым Дорис не могла не соглашаться: он считал, что в Лондон они должны отправиться уже как муж и жена, иначе у них обоих будет весьма ложное положение. Оформить же законным образом их брак пока мешала неясность с имением в Гвинее и с наследственными делами, которые зависели от американских родственников графа. Ганри мог себе позволить легкомыслие в чем угодно, но только не в матримониальных вопросах.
Дорис чем дальше, тем все больше ценила умение Ганри быть внимательным без навязчивости и ласковым без сантиментов. Она терпеть не могла сюсюкающих парочек, которые приходилось иногда наблюдать. Сравнивая себя с другими, Дорис удовлетворенно отмечала, что их с Ганри любовь отличается той ровностью, которая возможна только при полной ясности отношений и уверенности в будущем.
Исследуя наедине с собой оттенки своего чувства к Ганри, она должна была признаться, что любовь ее в теперешнем виде — вовсе не дар небес, не благоволение божье. В истоках ее любви лежало довольно прозаическое начало — неудовлетворенное тщеславие. Но когда предмет любви является орудием удовлетворения тщеславных замыслов — любовь поистине не знает границ. Дорис испытывала временами острое желание доказать людям и самому Ганри силу своей любви, она разыгрывала в воображении целые драмы, в которых Ганри подвергался бесчисленным опасностям, а она, его жена и подруга, приходила ему на выручку. И она была твердо уверена, что в случае настоящей, а не выдуманной беды станет защищать Ганри яростно, как орлица защищает своих птенцов. Его трогательная неприспособленность к грубости и жестокости бытия будила в ней материнские инстинкты…
Дорис почти совсем перебралась жить в квартиру Ганри, благо и перебираться-то особенно было нечего — гардероб ее умещался в чемодане средних размеров, а солдатскую кровать тащить с собою не было нужды. Она давно уже забыла, когда в последний раз вытирала пыль с портрета фюрера, висевшего у нее в комнате. И в этом факте выражалась вся суть тех больших перемен, которые произошли в ее жизни с появлением графа ван Гойена. Нет, она оставалась фанатичным членом партии и солдатом, но постепенно сложилось так, что для Дорис стало более приятным сдувать пылинки с Ганри.
В последнее время он был чем-то озабочен, часто задумывался. Он стал даже просыпаться по ночам, выкуривал сигарету или две и подолгу лежал в темноте без сна. Дорис это беспокоило, но Ганри все только отшучивался: вот, мол, съезжу в свое имение, наведу там порядок, отдохну от берлинской суеты — и вся эта неврастения пройдет. И вот он наконец решился ехать. Дорис проводила его на вокзал, посадила в поезд. Прощание было без печали, так как Ганри собирался вернуться через месяц. Дорис осталась жить в его квартире.
На пятый день от Ганри пришла открытка из Милана — у него было все в порядке. А еще через три дня, когда Дорис после ванны укладывала волосы, сидя в спальне перед зеркалом, в квартиру кто-то позвонил. Запахнув длинный, до пола, халат, она спокойно пошла в прихожую. Не снимая дверной цепочки, щелкнула замком, в щель увидела стоящего на площадке Путилова с газетой в руке, и сердце у нее упало.
Откинув цепочку, Дорис раскрыла дверь.
— Входите, прошу вас.
Путилов, даже не поздоровавшись, ступил в прихожую. Он как будто постарел сразу на десять лет.
— Что с вами? — невольно поразилась Дорис. — Вы больны?
Он отрицательно покачал головой.
— Разрешите мне сесть?
— Простите, держу вас в дверях. — Дорис пригласила его в гостиную. Он пошел за нею, не сняв пальто и шляпы. Так и сел за стол, молча поглядел на Дорис долгим взглядом.
— Может, вы все-таки скажете, что случилось? — с нескрываемой тревогой попросила она, уже вполне уверенная, что Путилов принес дурную весть.
Он положил на стол вчетверо сложенную газету. В глаза бросалась широкая черная рамка. Дорис прочла набранное жирным шрифтом сообщение:
«Вчера, в 18 часов 12 минут, на шоссе Милан — Рим, в результате автомобильной катастрофы погиб подданный США голландский граф Ганри ван Гойен. Тело усопшего отправляется родственникам в Америку».
Дорис прочла раз, другой, третий. Ударила кулаком по столу и в бессильной злобе крикнула:
— Ну почему, почему?!