мадонн, если бы не отсутствие одежды — у одних частичное, у других полное.
Туристов можно понять: они спешат попробовать знаменитого голландского ликера с острова Кюрасао, ликера, равного которому нет на свете. Еще бы! Апельсины, выведенные на Кюрасао, обладают тонкой темно-малиновой кожурой и сильнейшим ароматом, а стручки ванили там начинают покрываться сахарной пудрой уже при дозревании на ветви. И делается ликер не на грубом свекольном сахаре, а на тростниковом. Ах, что за чудо — ванильный или апельсиновый ликер с Кюрасао! Он прозрачный и густой, как сироп, но без всякой приторности. Капнешь в рюмку, и он медленно сползает вниз, оставляя на стекле густые слезы. На второй рюмке вы их плохо видите, на третьей они ползут как будто снизу вверх, а на пятой вы уже вообще ничего не видите, ибо лежите под столом… Вот почему приход поезда на центральный вокзал в Амстердаме прежде всего знаменуется шумной толпой туристов, спешащих от солидной двери, охраняемой толстым железнодорожным сторожем с длинной трубкой в зубах, прямо к другой двери, над которой широко раскрыты объятия обнаженной креолки с огромными черными глазами.
Но один из пассажиров, вышедших из вокзала в толпе туристов, не поспешил вслед за всеми под зазывные вывески баров. Это был высокий плечистый человек лет тридцати, белокурый, но с лицом настолько загорелым, что сразу можно было понять: оно опалено не жиденьким светом голландского солнца. Поставив небольшой и, по-видимому, легкий чемодан возле ног, он закурил сигарету и с удовольствием окинул взглядом улицу.
Гай ван Эгмонт не видел родного Амстердама лет пять и теперь испытывал смешанное чувство глубокой грусти и облегчения, как это бывает с человеком, который долго не мог исполнить данный им обет побывать на дорогой сердцу могиле и который наконец-то его исполнил.
В Амстердаме у него не осталось больше родных, как, впрочем, и во всем остальном мире. Мать умерла и похоронена в Нидерландской Новой Гвинее. Отца упокоили воды Ла-Манша. Но Гай стремился в Амстердам так, словно могилы родителей были здесь, в городе.
Ему, конечно, надо отдохнуть после всего, что было там, в Испании, отдохнуть и разобраться в себе. Гай, если бы его спросили, не смог бы вразумительно объяснить, как все это произошло, каким образом и по каким причинам он, выходец из вполне обеспеченной голландской семьи, изучавший право и медицину в Германии, разбиравшийся в музыке и живописи, владевший в совершенстве, кроме немецкого, английским, французским, испанским и вдобавок венгерским, так как его мать была венгеркой, человек, которому на роду было написано наслаждаться вольно избранным трудом, путешествиями и вообще всеми благами жизни, — каким образом такой человек вдруг бросил все и вступил в Интернациональную бригаду, чтобы защищать от фашистов народную власть Испании? Совесть? Да, разумеется. Но на свете, слава богу, живет очень много людей, совесть которых возмущается действиями генерала Франко и его немецких и итальянских помощников, однако не все они пошли в Интернациональную бригаду… Может быть, он, Гай ван Эгмонт, обладает обостренным чувством справедливости? Нет, тоже не объяснение… Тогда что же? Любовь к свободе? Но абстрактно свободу любят решительно все… Личных мотивов ненавидеть фашистов у него не было. А если бы и были, разве он унизился бы до сведения личных счетов? Как знать, как знать, это еще не известно… Сейчас-то он уже точно ненавидит фашизм. А того гитлеровского фашиста в голубом берете, который в бою под Мадридом стрелял в него с трех шагов из парабеллума и которого он через секунду уложил выстрелом в лоб, Гай, не задумываясь, снова бы и застрелил, и пронзил штыком… Как знать, как знать… Необходимо ведь считаться и с тем обстоятельством, что он, Гай, был в Германии, когда Гитлер пришел к власти, он видел штурмовиков Рема в действии, он с профессиональной объективностью врача и юриста следил за тем, как эта страшная зараза — коричневая чума — поражает организм еще вчера казавшегося нормальным общества, он наблюдал фашистов, что называется, in puris naturalibus[3]. На его взгляд, придуманное коммунистами выражение «коричневая чума» в применении к фашизму предельно точно отображало суть этого омерзительного явления, опутавшего Германию, которую Гай успел глубоко полюбить…
Гай пошевелил левым плечом. Боль потекла по мышцам груди, по руке и медленно растаяла в пальцах. Доктор, удаливший ему ту фашистскую пулю, предупредил, что спайки, образовавшиеся после операции, возможно, еще долго будут его беспокоить. Но Гай не в претензии, наоборот — ему приятна эта боль. Подернешь плечом — и видишь жаркий, выжженный солнцем день, неглубокий узкий окоп, в котором ждут атаки бойцы его взвода, никогда не отступавшие бойцы Интернациональной бригады, и слышишь громовой раскат: «No pasaran!»
В Париже Гай встретился с адвокатом, который вел все дела отца, и адвокат первым долгом постарался обрадовать его, сообщив, на какую сумму увеличилось доставшееся ему наследство, пока он воевал в Испании. Отец двадцать лет прожил в Нидерландской Новой Гвинее, где у него было большое поместье. До того как стать плантатором, он служил в королевском флоте. Списавшись на берег, он оставался в душе моряком и всегда мечтал о том времени, когда снова ступит на мостик корабля. Хозяйство он вел спустя рукава, туземных работников не притеснял, и все же поместье приносило солидный доход. Гаю было двенадцать лет, когда умерла мать. Отец не захотел оставаться в колонии, на третий день после похорон продал имение, и они вернулись в Амстердам. Гай уехал учиться в Германию — в Гейдельберг, а отец ринулся осуществлять свою затаенную мечту. Но в королевский флот его не взяли по возрасту, и он начал работать шкипером на маленьких каботажных судах. Это вызывало крайнее удивление и даже раздражение у тех, кто знал, что у ван Эгмонта лежит в банке капитал, достаточный для безбедного существования на сто лет. Если уж его так тянет заниматься каким-нибудь делом, рассуждали они, ван Эгмонт с его деньгами мог бы открыть солидную фирму или заняться операциями на бирже, а он вместо этого шляется вдоль берега на чумазых пароходах и не брезгует пить джин из одной бутылки с цветными матросами. Непонятное чудачество…
Гай заканчивал медицинский факультет в Галле, когда ему сообщили, что его отец, как подобает капитану, не пожелал покинуть мостика своего гибнущего судна и пошел вместе с ним и с не успевшей прыгнуть за борт командой на дно Ла-Манша. В одной из голландских газет позже Гай прочел, что пароход «Пестрая корова» потерпел катастрофу при невыясненных обстоятельствах, столкнувшись с немецким пароходом, но в чем заключалась невыясненность, заметка не сообщала. И вот в Париже он слушал отчет адвоката о делах…
Не увидев на лице Гая ожидаемой радости от пятизначного числа, на которое стараниями адвоката возросло наследство ван Эгмонта, этот почтенный и, без сомнения, честный человек искренне огорчился и промолвил что-то насчет фамильной странности ван Эгмонтов, странности, выражавшейся в непостижимом безразличии к финансовому успеху и мнению уважаемых людей. Гай собирался освободить адвоката от обязанности быть его нянькой, так как ему претило пользование наемным трудом, в какой бы форме оно ни выражалось. Но огорченный вид старика и его из души вырвавшиеся слова изменили решение: Гаю не хотелось его огорчать еще больше… Гай спросил, не знает, ли адвокат подробностей гибели судна, но тот как-то странно отвел глаза, буркнул: «Нет», а затем сообщил, что, как выяснилось, один из членов команды, кок, сумел спастись. Правда, при этом он был изувечен, но сейчас жив-здоров и даже процветает. И дал Гаю адрес: бар «Пестрая корова», неподалеку от центрального вокзала в Амстердаме. Фамилия владельца — Манинг. Гая удивило, что бар носил то же название, что и судно. Можно было подумать, что спасшийся моряк хотел придать своему питейному заведению характер мемориала.
Скорее всего именно желание увидеть и услышать свидетеля последних минут отца и заставило Гая в тот же день сесть в поезд на Амстердам.
…Он еще раз пошевелил левым плечом, чтобы ощутить тихую, приглушенную боль, бросил окурок в урну, взял чемодан и не спеша перешел улицу. Шагая по тротуару, он время от времени поднимал голову и разглядывал вывески баров. После множества полногрудых красавиц глазам его предстала вдруг необычная картина, висевшая над входом в большой бар. Она была выполнена мастерской рукой и изображала морскую трагедию: дряхлый пароходик с надписью на борту «Пестрая корова» погружается в пучину, протараненный огромным угольщиком; на мостике в спокойном ожидании гибели одиноко стоит капитан с длинным красным лицом и черными бровями, напоминающими сапожные щетки. Под вывеской надпись:
«Заходите сюда, немцы, здесь вы — дома!»