Мариам не встает со своего места возле окна. Во дворе кто-то готовит пищу, сильно пахнет тмином. Дети играют в жмурки. Две девочки поют песенку — не ту же ли самую, что пели когда-то они с Джалилем, сидя на камне у ручья?
Лунку воробьи нашли
И купаются в пыли.
Рыбка в речке поскользнулась —
С головою окунулась.
Прошлой ночью к Мариам пришли обрывочные сны. Она видела одиннадцать камешков, уложенных столбиком. Молодой улыбающийся Джалиль в пиджаке, наброшенном на плечо, приезжал за дочкой на своем блестящем черном «бьюике-роудмастере». Мулла Фатхулла шел с ней вдоль речки, перебирая четки, из травы выглядывали синие ирисы, только пахли почему-то гвоздикой. На пороге стояла Нана и слабым, далеким голосом звала дочь обедать, а Мариам не хотелось двигаться с места: так хорошо было играть в прохладной зеленой траве, где ползали муравьи, жужжали жуки и скакали кузнечики. Блеяла одинокая овца на склоне горы. Скрипели колеса тележки.
Мариам сидит в кузове. Грузовик едет на стадион «Гази». Немилосердно трясет. Охранник с автоматом — молодой талиб с глубоко посаженными глазами и рябым лицом — сидит напротив нее, барабанит пальцами по борту машины.
— Ты не голодна, мамаша? — спрашивает он вдруг.
Мариам качает головой.
— У меня есть печенье. Вкусное. Если хочешь есть, я тебе дам. Не стесняйся.
— Нет. Спасибо, брат.
Охранник смотрит на нее добрыми глазами:
— Тебе страшно, мамаша?
У Мариам перехватывает горло.
— Страшно, — выдавливает она. — Очень страшно.
— У меня есть фотография моего брата, — говорит охранник. — Я не помню его. Он чинил велосипеды, вот и все, что я о нем знаю. Не помню ни его походки, ни смеха, ни голоса. Мама говорила, он был самый храбрый человек на свете. Просто лев. А когда коммунисты на рассвете пришли его арестовывать, он плакал, как ребенок. Я это к чему говорю? Страх — дело обычное. Все боятся. Тут нечего стыдиться, мамаша.
Тысячи глаз устремлены на нее. Люди на трибунах вытягивают шеи, чтобы получше рассмотреть происходящее на поле. Когда Мариам подают руку, чтобы помочь сойти с машины, ропот пробегает по толпе. Громкоговоритель объявляет ее преступление. Наверное, публика качает головами, щелкает языками. Но Мариам смотрит себе под ноги и не видит, одобряют ее или осуждают. Да это и неважно.
Когда ее увозили из тюрьмы, она боялась, что опозорится, будет кричать, блевать, обмочится, — да мало ли что бывает с человеком в последние земные минуты. Но тело ее не подвело, она сама спустилась с грузовика на поле, и талибам не пришлось тащить ее волоком. Стоит ей подумать о Залмае-безотцовщине, как душу пронизывает жгучая боль и ноги сами перестают спотыкаться.
Человек с автоматом велит ей идти к южной стойке футбольных ворот. Толпа замирает в ожидании — Мариам чувствует это. Она смотрит себе под ноги — на свою тень, за которой неотступно следует тень палача.
Жизнь не щадила ее — хотя были и счастливые минуты. Все равно хочется пожить еще, хоть раз повидать Лейлу, услышать ее смех, попить вместе чаю с халвой. Азиза! Мариам не суждено красить ей пальчики хной перед свадьбой (вот ведь красавица будет, когда вырастет), не суждено играть с ее детьми. И состариться Мариам не суждено.
У самой стойки ворот ей велят остановиться. Сквозь сетку бурки видна тень рук, сжимающая тень автомата.
Ах, как хочется жить!
Мариам закрывает глаза — и вдруг все печали оставляют ее, душу охватывает странное спокойствие, даже умиротворенность. Вот она появилась на свет — харами, нежеланный ребенок, досадное недоразумение, сорная трава. И вот земное существование кончено. Она любила, и ее любили, она была кому-то нужна, была подругой, защитницей, матерью. О ней останется память.
Все могло быть куда хуже.
Жизнь прошла не зря.
Мариам бормочет про себя слова Корана:
Он сотворил небеса и землю во истине. Он обвивает ночью день и днем обвивает ночь; он подчинил солнце и луну. Все течетдо назначенного предела; Он — Великий, Прощающий! [56]
— На колени, — произносит талиб.
Господи, смилуйся надо мной!
— Нагнись. Смотри вниз.
Мариам послушно исполняет приказание.
В последний раз.
Часть четвертая
1