своих младших братьев, и у него было на это право. Так что единственным «авторитетом» для меня в семье была мама, но ее власть не была навязана мне извне, она проистекала из моей собственной потребности в ее любви и ласке. Поэтому власть учительницы над двадцатью пятью учениками нашего класса вызывала у меня удивление и восхищение.
Возможно, я отчасти отождествлял учительницу с мамой, и именно поэтому мне постоянно хотелось заслужить ее одобрение. «Сложите руки и сидите тихо», — говорила учительница, и я, прижав руки к груди, так терпеливо и сидел весь урок. Но постепенно удовольствие от того, что я знаю ответы на все вопросы, решаю арифметические задачи быстрее всех и получаю самые хорошие оценки, начало блекнуть, и время на уроках стало течь медленно, порой просто невыносимо медленно.
Я отрывал взгляд от глупого толстого мальчика, пытающегося написать что-то на доске, или от девочки, смотревшей на всех учеников, учителей, школьных уборщиц и вообще на весь мир с одним и тем же благостным, доброжелательным и приветливым выражением на лице, и принимался глядеть в окно, на верхушку каштана, видневшуюся в просвете между домами. На ветку садилась ворона, и я принимался внимательно за ней наблюдать. Поскольку я смотрел на ворону снизу, мне было видно и плывущее над ней одинокое облачко, меняющее свои очертания: вот оно похоже на лисий нос, а вот уже на собачью голову. Мне хотелось, чтобы облачко так и плыло себе дальше в виде собаки, но немного спустя оно становилось похожим на одну из сахарниц, стоящих за вечно закрытыми стеклянными створками бабушкиного буфета, и тогда я чувствовал, как меня тянет домой. Стоило мне представить безмолвный, успокаивающий полумрак нашего дома, как из него вдруг появлялся отец, и мы все вместе отправлялись на воскресную автомобильную прогулку по Босфору. Тем временем в доме напротив открывалось окно, и служанка, высунувшись из него, встряхивала пыльную тряпку, а потом принималась рассеянно, точь-в-точь как я, смотреть вниз, на улицу, которой мне со своего места не было видно. Что, интересно, там происходит? С улицы доносился цокот лошадиных копыт по брусчатке и стук колес, потом слышался хриплый голос: «Старье берем!» Служанка провожала старьевщика взглядом и скрывалась в глубине квартиры, а рядом с закрытым окном появлялось новое облачко, плывущее с той же скоростью, что и предыдущее, но в другую сторону. Я смотрел на отражающееся в стекле облачко и думал, не возвратилось ли это моя лиса-собака- сахарница? Но тут я замечал, что ученики в классе тянут руки вверх, и тоже охотно и с уверенным видом поднимал руку, хотя и не слышал вопроса учительницы. Еще до того, как я начинал по ответам других учеников понимать, о чем был вопрос, в моем затуманенном мечтами сознании присутствовала непонятная уверенность в том, что я замечательно знаю ответ.
С унылыми классными комнатами, в которых мы долгие годы сидели рядами, по два человека за партой, меня примиряло не только то, что здесь можно узнать что-нибудь новое или получить похвалу от учительницы, — гораздо интереснее была возможность лучше узнать своих одноклассников. Глядя на них, я с удивлением, восхищением, а иногда и с жалостью понимал, насколько они не похожи на меня. Был, например, один мальчик, который, когда его просили прочитать что-нибудь на уроках турецкого языка, все время перескакивал через строчки. Как он ни старался, он ничего не мог с этим поделать, что очень веселило весь класс. В начальной школе за одной партой со мной некоторое время сидела девочка с длинными рыжими волосами, которые она собирала в конский хвост. Ее сумка всегда была неряшливо набита надкусанными яблоками, бубликами, просыпанными кунжутными семечками, ручками и бантами, но меня восхищал запах лаванды, исходивший и от сумки, и от самой девочки, а еще ее способность смело называть вещи своими именами и, не смущаясь, говорить о чем угодно. За выходные я успевал по ней соскучиться. Другая девочка, очень маленького росточка, очаровывала меня своей хрупкостью и изяществом, а третья удивляла тем, что постоянно рассказывала, ничего не утаивая, обо всем, что происходило у нее дома. Почему эта девочка по-настоящему плачет, когда читает стихи об Ататюрке? Как может другая врать, прекрасно зная, что ей не поверят? Почему у третьей все такое чистенькое и аккуратное: сумка, тетрадка, передник, волосы, речь?
Глядя на проезжающие по улице машины, я непроизвольно видел в их фарах, бамперах и окнах черты непохожих друг на друга лиц; так и некоторых одноклассников я мысленно сравнивал с какими- нибудь животными. Например, думал я, этот остроносый мальчик похож на лисицу, тот здоровяк — на медведя (да его все так и называли), а его сосед с ершистыми волосами — на ежа… Помню, как девочка- еврейка по имени Мари рассказывала нам про иудейскую пасху, про то, как ее бабушка целыми днями даже не включала электричество. Другая девочка как-то сказала нам, что однажды вечером, стоя в своей комнате, она так быстро обернулась, что смогла заметить тень ангела, — эта жутковатая история никак не шла у меня из головы. Помню еще одну девочку, у которой были очень длинные ноги и которая носила очень длинные гольфы, — у нее всегда был такой вид, будто она вот-вот заплачет. Когда ее отец, министр, погиб в авиакатастрофе, в которой премьер-министр Аднан Мендерес не получил ни единой царапины, мне стало казаться, что она потому плакала, что знала об этом заранее. У многих учеников, как и у меня, были проблемы с зубами, некоторые носили на зубах скобки. Поговаривали, что на верхнем этаже флигеля, в котором находилось лицейское общежитие и спортивный зал, рядом с санитарным пунктом находится и зубоврачебный кабинет; если учительница сильно сердилась, она могла пригрозить расшалившемуся ученику, что отправит его туда. За менее серьезные провинности учеников ставили в угол между дверью и стеной, на которой висела доска, спиной к классу. Разновидностью этого наказания было стояние на одной ноге, но оно почти не применялось, потому что тогда внимание всего класса сосредоточивалось не на уроке, а на том, сколько наказанный бедолага сможет простоять в таком положении. Впрочем, малолетние разбойники, даже стоя на одной ноге, продолжали проказничать: плевали в мусорную корзину или строили классу рожи, пока учительница не видит. Эти проделки меня и восхищали, и злили, потому что я завидовал этим храбрецам.
После я искренне поверил в дух ученического братства и взаимовыручки, но порой мне доставляло удовольствие смотреть, как учителя отчитывают, наказывают, унижают и бьют ленивых, проказливых, дерзких или глупых учеников. У нас в классе была одна чрезмерно общительная и активная девочка, которую привозил в школу шофер. Что бы ни попросила ее учительница, она все делала с величайшим удовольствием, например, выходила к доске и, жеманясь, пела по-английски «Jingle Bells». Но когда она не выполняла домашнюю работу, хорошие отношения с учительницей не спасали ее от нагоняя, и ее унижение не вызывало у меня никакого сочувствия. Каждый раз во время проверки домашнего задания двое-трое пришедших неподготовленными учеников делали вид, что задание-то они выполнили, да только никак не могут найти его в своей тетрадке. Учительница им, конечно, не верила, и я никак не мог понять, зачем они это делают. «Почему-то никак не находится», — лепетали они в страхе, пытаясь отсрочить наказание хоть на несколько секунд, но оплеуха, которую они получали в результате, была от этого только больнее, и сильнее болело ухваченное учительницей ухо. В наших учебниках истории говорилось об орудиях жестоких наказаний, принятых в школах османских времен и отмененных при Ататюрке после установления республики: о длинной палке, которой учитель мог бить учеников, не вставая с места, и о фалаке,[44] описываемой Ахметом Расимом (1865–1932) в его воспоминаниях о детстве и школьных годах. Но даже в нашей платной частной школе злые старые учителя османской еще закалки находили новые способы унижать и запугивать слабых: вместо палки и фалаки они использовали некоторые современные, «прогрессивные» школьные приспособления, например, треугольные линейки французского производства, в края которых были вставлены тонкие и твердые полоски слюды.
В те тяжелые минуты, когда ученика, переполнившего чашу терпения учителя упорным невыполнением домашнего задания или проказами, выводили к доске, чтобы перед всем классом побить и унизить, мое сердце начинало биться быстрее, а мысли — путаться. Позже, когда мы подросли и от добрых, относившихся к нам по-матерински учительниц попали к утомленным жизнью, сердитым старым учителям физкультуры, музыки, религии, процедуры наказания стали совершаться еще чаще, и каждый раз я встречал их с радостью, потому что это было хоть какое-то развлечение посреди утомительно-скучного урока. Если ученик стоял, потупив взгляд, словно кошка, опрокинувшая стакан с молоком, если он признавал свою вину и убедительно просил прощения, наказание было легким. Но если он каялся недостаточно убедительно, если не давал какого-нибудь объяснения своему проступку — не мог выдумать или не хотел, предпочитая лжи наказание, если он, слушая выговор учителя, строил классу смешные рожи, если, неуклюже соврав, тут же принимался искренне клясться, что больше врать не будет, если, получив взбучку и еще не придя в себя, тут же делал новую ошибку, словно зверек, мечущийся в ловушке и все