тупо глядя перед собой:
— Я, между прочим, таких, как ты, до хуя видал. Как скажу, так и будет... Я тут командую, понял, бля?.. А не ты... Мне по хую, что ты известный... Хочешь, я тоже известным стану?
Он навалился плечом на решетку и стал расстегивать кобуру.
В этот момент я, наверное, в первый раз в жизни понял, что такое — «некуда деться».
Он вытащил пистолет, поставил ствол на решетку напротив моего лба й процедил:
— Вот застрелю тебя и тоже известным стану... Ссышь, бля?..
Я молча смотрел в ствол. Вагон качало. Палец он держал на крючке. И было только три надежды: что патрон не в патроннике, что пистолет на предохранителе, а третья — на Господа Бога.
Не было страха. Не было паники. На душе сделалось холодно и по-сиротски одиноко. Он с минуту молча переводил ствол с моего левого глаза на правый, тупо и зло глядя мне в переносицу. Сколько тянулась эта минута? Сейчас трудно вспомнить. Наконец он опустил пистолет и стал пихать его обратно в кобуру:
— Ладно... живи, бля. Я по беспределу не работаю... Я не чурка...
Отвалился от решетки, шарахнулся о соседнее окно и, качаясь, потащился к себе. Ни до конца пути, ни на выгрузке я его больше не видел. Но всю дорогу не мог оторвать глаз от пустой решетки.
Камышловский перрон встретил теплее. Не успел выпрыгнуть из вагона, четверо людей в форме подхватили на лету: двое — за пояс, двое — под мышки и понесли скорым шагом в ближайший «воронок». От земли отталкиваться ногами почти не пришлось.
Тащат, приговаривают. Забрасывают с размаху. Занимаю место в «стакане» — основная конура уже забита до отказа.
Тронулись. В кабине конвой включает магнитофон. Врывается «Помнишь, девочка...» Будто она вовсе не в тюрьме. Так и есть — она свободна, и это главное. Дальше еще что-то из «Извозчика», а потому ехать легче, ехать веселей. Даже в тюрьму.
На шмоне обслуга рассматривает как редкого заморского гостя.
На ночь определяют в сырую, холодную камеру, с потолком в виде церковного свода и сваренными из ржавой листовой стали нарами. Осматривать обитель никто не мешает — сижу один.
Стены больше метра толщиной, створ окна с четырьмя рядами решеток. Похож больше на лаз. Камера врыта в землю, решетки стоят на уровне глаз. Некоторые, видно, древние, кованные кузнецами вручную. Снаружи — зонт, так что ни неба, ни двора не видно. Вместо пола — огромный плоский камень, размером с половину камеры. Лежит наверняка со дня основания тюрьмы — двести с лишним лет. Лучшее средство от подкопа и соблазна на побег. Через этот каменный мешок кто только не прошел: и декабристы, и народовольцы, и даже зачинщики картофельных бунтов. Топтались по этому самому валуну. С теми же мыслями и тюремной тоской. Просовываю руку сквозь первую решетку, сжимаю в ладони вторую, кованую. Эта тоже со дня основания. Эту тоже, поди, испытывали на прочность декабристы, и тоже безуспешно. Много всякого народа побывало. Кирпичной кладке тоже лет двести. Сама камера похожа больше на пыточную, но другой не будет, и надо как-то спать. Сворачиваюсь на ржавой ледяной железяке и, стуча зубами, засыпаю.
Утро мудренее. Шлюмка жидкой овсянки, черпак рыжего теплого пойла в эту же посуду, полбуханки хлеба, и жизнь на новом месте началась.
Ведут в каптерку, сдавать вещи. Здесь уже полно народу, кое-кто со вчерашнего этапа.
Встречает, распределяет и командует прибывшими немолодой мужчина по кличке Пират — заместитель начальника по режиму, с удивительно тупым выражением лица. Изымать, отбирать, стричь налысо ему доставляет особое удовольствие. Говорит протяжно, то юродствуя, то хихикая, то переходя на крик. Вспоминаю опущенного с такой же кличкой из камеры 505, и на душе немного легче.
— Ну что, Новиков, стричься будем добровольно или через карцер?.. Гы-гы-гы...
— У меня скоро суд, лучше не надо.
— Не-е, здесь всем положено. Вдруг вы вшей мне сюда завезли. Мне чужих не надо, своих хватает. Или еще хуже — мандавошек, гы-гы-гы...
Народ тихо ржет и тихо ропщет.
— Гражданин начальник, может, стричь только, кто заехал надолго? А кто проездом, может, так проканает?
— В натуре, начальник, этапом дальше идем, хуля на пересылке стричь? Нигде же не стригли.
— А у меня, ебтыть, свои законы: всех — под ноль!
Через полчаса наблюдений видно, что это мелкий тюремный садист. К тому же еще и полный идиот. Особенно сладострастно употребляет эти качества, шмоная мои пожитки.
— Сигареты в целом виде не положены, — запускает лапу в мешок, гадливо ухмыляется, выгребает горстьми и давит в крошево, — вдруг там малявы, а?..
Вытаскивает тапки, выдирает стельки, отрывает до половины подошвы:
— А это тоже надо проверить... Вдруг там ступинаторы? Вдруг ты меня пырнуть задумал, гы-гы...
Пытаюсь вступиться за бедные свои шмотки. И зря — Пиратова морда наливается кровью, и он орет:
— Что-о?! Указывать будешь?! Сейчас пять суток выпишу.
Поворачивается к дежурному и, уже работая на публику:
— Новикова на стрижку! Остальные — в баню и не стригутся!
Ловлю сочувственные взгляды, собираю лохмотья. Через полчаса «обнуленный», с матрасовкой через плечо, шагаю в сопровождении коридорного в камеру № 10.
Вхожу. Конура на восемь мест. Проживают шестеро, два шконаря свободны. Народец сидит за столом, рубится в домино. Располагаюсь на первом ярусе. Играть прекращают, начинаем знакомиться. Состав без особого родового благородства: пара мелких воришек, бомж-потрошитель, мошенник, расхититель, кухонный боксер и дезертир. Даже обидно: ни одного убийцы, разбойника или, на худой конец, грабителя.
Один из «воровского» угла, по фамилии Заец, — почему- то с ударением на последний слог, — ботает не переставая. Смесь русской фени и украинской мовы дает неповторимый речевой эффект. «Незамовляемо» — как сказали бы в Украине.
Обитателям камеры он, видно, уже изрядно надоел. Или все, что знал, рассказал. Поэтому мой приход его оживил несказанно.
— Ну все, Александр, теперь к тебе с рассказами — нашел свободные уши. Ты-то первый день, а нам по новой эту херь слушать, — ворчит с верхнего шконаря бомж.
— Та ладно... Шо тоби у канализации много лапши по- навешалы? Кто на небо через люк дывився, тому зараз нормального чаловика слухать не в лом!.. — беззлобно парирует Заец.
После первого дня пребывания понятно, что тюрьма здешняя со свердловской сильно рознятся. Еда скудная — казалось, куда уж скуднее. Ай нет — может. Камерки маленькие, переполненных нет, а потому тихо и невесело. Никаких тебе сюрпризов и приключений. Ни драк, ни спецназа с дубинвалами, ни шмонов, ни камерных театров. В общем, по тюремным меркам — никакого удовольствия.
К вечеру все оживает. С темнотой начинают перекрикиваться. Здание представляет собой квадрат с решетками камер внутрь двора. Голоса летают от стены к стене, любой слышно отчетливо. Перекрикиваются подельники, земляки. «Дамы» с «кавалерами» перетявкиваются порнографическими остротами. Традиционно какой-нибудь дурачок из первоходов: «Тюрьма, тюрьма, дай кликуху!» Традиционно тюрьма предлагает: «козел!., петух!., дырявый!..» Ну, может быть, для разнообразия— «дунька... зинка... матильда».
И здесь в самый разгар вечернего гвалта врубают в качестве глушилок громкоговорители под крышей, по углам. Как издевку ли или чтоб сделать мне приятное — заводят «Извозчика». И так далее — весь альбом. Перекрик стихает. Музыка на полуслове обрывается.
— Давай дальше, начальник!..
— Врубай, в натуре, чего остановил!..
Начинается ор, стук по решеткам. Тюрьма злится.
Гнусавый голос в громкоговоритель:
— Отбой... Отбой...
Стуки и крики сильнее.