— В этом письме — да. А в других, которые ты уже отправил или отправишь, — будет. Не сомневаюсь ни на минуту. Просто за это письмецо я тебя на первый раз прощу, а за последующие — по десять суток за каждое. Договорились? Пару раз по десять — и научишься писать как надо. И отправлять как надо — через своего начальника, через цензуру. Положено два письма в месяц — вот и отправляй два. И без всяких эзоповых выражений. Писать надо прямо и ясно.
— Через цензуру они точно все одинаковые.
— Ну и хорошо. Всем хорошо. Оперчасти — меньше хлопот. Мне — меньше возиться с этим чтивом, кишащим ошибками и ужасами. А вашему брату — в карцере лишний раз не сидеть. Меньше комиссий, прокурорских проверок и прочей чехарды, которая никому из вас еще не помогла. Комиссия приехала — и уехала. А вам дальше жить. Я понятно говорю?
— Очень понятно. Следующее письмо напишу по всем правилам. Без «эзопов».
— Пиши. А с Грибановым тебе еще долго жить бок о бок, поэтому советую наладить с ним отношения. Да, он Фета не читал. Да, он про Тютчева, может быть, не слышал. Но он сегодня — твой начальник. А ты — простой советский заключенный. Простой уголовник, у которого десять лет срока, сто шестьдесят шесть тысяч рублей иска и общее нерасположение к любому труду. Я тоже не мечтал стать работником колонии. Но так вышло — стал. Не думал носить форму — а ношу. Потому что у каждого из нас свой долг. У тебя долг — сидеть. У меня долг — служить. И служить так, чтобы тебе сидеть во второй раз не хотелось. Это Нижников с Филаретовым верят в то, что вашего брата можно здесь перевоспитывать. Я в это не верю. Я против всякого перевоспитания. Хотя на партсобраниях и у начальства в управлении вынужден твердить обратное. Но положа руку на сердце говорю: не верю ни в какое перевоспитание, ни в какое перерождение. Надо не перевоспитывать, а прививать рефлексы, по Павлову: услышал слово «тюрьма» — вскочил в холодном поту! А еще лучше, чтоб не забывал ее ни на минуту и боялся как огня.
— И я тоже?
— А ты в первую очередь. Ты — вдвойне.
— Почему, если не секрет?
— Не секрет. Потому что ты для многих пример к подражанию. Многим кажется, что раз ты личность известная, значит, можешь рассчитывать на поблажки. А раз тебе можно, значит, и другим захочется. Поэтому я считаю, что тебе за одно и то же положено вдвойне. За что простому смертному — пять суток, тебе — десять. За что простому — пять лет, тебе — десять. Вот тогда никому повадно не будет. Я не занимаюсь спасением душ и спасением личностей. Я — начальник режима. Моя задача — создать тебе такой режим, при котором не будет времени заниматься глупостями и бить баклуши. Не — «режим жизни», а — «режим со-дер-жа-ния»! Мне поручено вас «содержать» в строгости и численном поголовье, простите за неприятное сравнение, хе-хе.
— Никак не думал, что Фет с Тютчевым наводят на такие глубокие мысли.
— Сами по себе они не наводят. Они наводят на другое: читал бы их — не писал бы свои. А значит, сюда бы не попал. Вот на что они наводят. Да не только их — любых других читал бы. Ан нет, ты свои писать начал. Возомнил, будто бы способен родить что-то лучшее. Все уже давно написано. Даже инструкция, по которой я сегодня тебя обязан наказать за нелегальную переписку, написана до нас с тобой. Тебе и ее неплохо было бы почитать. Вот так, гражданин Новиков.
Он сложил письмо в конверт, выдвинул ящик стола, бережно положил его на дно и аккуратно задвинул.
— Оставлю на память. Думаю, не последнее. А тетрадочки твои — «Дело № 1078. Показания свидетелей», хе-хе, отдам Нижникову, пусть почитает. Он у нас любитель. Если захочет вернуть, пусть сам тебе их вернет. А не вернет — новые напишешь. Ну, а от меня тебе на первый раз... На первый раз — ларек. Лишить очередного ларька. Пойдет?
— Благодарю, гражданин начальник. Из соображений, что на голодный желудок лучше пишется?
— Талант должен быть голоден. Но — талант. Надеюсь, ты меня понял?
— Раз я — не талант, чего ж меня голодом морить?
Дюжев встал. Я следом. Он наклонился над столом,
упершись обоими кулаками, и расплылся в улыбке.
— И то верно, хе-хе... Ларек — условно. До свидания.
— До свидания.
Я вышел на крыльцо, закурил. В барак идти не хотелось. Было синее небо с редкими, уже не свинцовыми облаками. Была тихая небесная радость— впереди целый выходной. А еще большая радость — вечером не идти в изолятор. И ларек цел. Стихи вот только забрали. Ну, да никуда не денутся, отдадут. Просто придется еще раз выслушивать от начальника колонии. Но это даже хорошо, если вызовет. Дюжев его, по всему видно, не любит. Он вообще никого не любит. Если, как говорит Захар, «грамотно преподать», — то можно все обернуть себе на пользу. Грибанов, Дюжев— с одной стороны. Нижников, Филаретов— с другой. Я даже представил себе картину — сидят улыбающиеся начальник и замполит.
«Та-а-к, вот так, само дело ебиомать, поступили к нам с Сан Санычем стихи, вот так это дело... Хорошие, понимаешь, стихи, само дело, ебиомать!..»
От этих мыслей я рассмеялся вслух.
За спиной, в глубине штаба, послышался голос Грибанова:
— Где шнырь? Где шнырь штаба?
— Я здесь, гражданин начальник, — отозвался голос, — чай заваривал.
— Дюжев у себя?
— Был у себя. От него только что Новиков вышел.
Скрипнула дверь, и грибановское «Разрешите, товарищ
подполковник...» тут же затворилось ею.
«Быстренько прискакал, козлище, — подумал я, — не терпится узнать о результатах своей оперативной работы... Дурак дураком».
Тут же посетила крамольная мысль: а не написать ли мне еще письмишко? Следуя советам Дюжева — без «иносказаний». Да пустить официально. «Письмо для цензора и Дюжева с Грибановым». Интересно, дойдет такое?
С этой затеей я вернулся в барак. К вечеру письмо было готово.
Исполнено оно было в лучших традициях эпистолярного идиотизма и ленинской партийной конспирации.