ты был гением! Я хочу, чтобы ты был нормальным! За что мне ненормальный сын?» Слова эти висели на кончике языка. Я их проглотила. Пообещав себе, что не скажу их.
– Я хочу одного: чтобы ты был счастлив, Мерлин.
– Не буду я счастлив, никогда! – крикнул он. – Я не виноват.
Нота страдания в его голосе сдетонировала что-то в моей голове.
– Я знаю, что это не твоя вина! Но и не моя тоже! А платить приходится мне. Остаток дней моих!
Непривычный к такому тону, Мерлин сжался и отпрянул от меня:
– Тебе, кажется, нужен разговорный доктор. А может, это маразм. Возраст портит людям характер. Так или иначе, терапия тебе явно показана.
Тело мне свело, и по спине вверх побежали холодные волны. Сказанное Мерлином стало последней каплей.
– Это с чего же? И почему ты думаешь, что терапия нужна
Глава 26
Мерлин и я
Сколько я просидела, страдая душой и телом, рассказывая нашу историю всем, кто пожелает слушать? Я тоскую по чудесному утешению – по улыбке моего сына. Но Мерлин лежит неподвижно, как отброшенный на обочину мертвый зверек. Рука покоится на груди.
С сочувствием кивает мне медсестра, которую я раньше не видела, похлопывает меня по руке. Кажется, я проговорила целую вечность. Меня всю саднит от стыда и безутешных рыданий, и от медсестры я ошалело узнаю, что прошло всего два дня, как моего сына сбила машина. Я совершенно не в себе – и, со всей очевидностью, уже и не буду. Я попросту не могу заглядывать в будущее, даже на одну минуту.
Приходят и уходят врачи. Говорят мне про травму головы, искусственную вентиляцию, двусторонние повреждения ретикулярного образования ромбовидного мозга... Я складываю эту информацию в помойку под названием «мой мыслительный процесс». Медицинский жаргон их темен и невнятен, и я этому рада, ибо не хочу расшифровывать обороты типа «нежелательные последствия недостатка ухода за больным» или «летальный исход». Ген, который во мне отвечает за планирование и ответственность, отморожен намертво.
Мерлин подсоединен к катетеру, капельнице с кровью, внутривенной капельнице с лекарствами и кардиомонитору. Я не свожу глаз с его лица и вымаливаю у богов, в которых не верю, мельчайшего движения брови, незаметнейшего сжатия руки. Но смутные часы все идут и идут – долгие, сумеречные отрезки унылого отчаяния. Меня заживо полосует память о том, что я сказала, и на языке у меня одно лишь жирное, косматое отвращение и бесконечные упреки к себе. Я свежую себя. Я мечтаю только об одном – вдохнуть себя саму назад, в прошлое, отменить запуск тех словесных трансконтинентальных ракет, на которых Мерлин вылетел из гостиной и попал на шоссе.
В глазах режет от бессонницы. Комнату вокруг меня болтает, как палубу тонущего корабля. Кровать Мерлина тоже качается, и мне никак не заставить предметы вокруг замереть. Но спать невозможно. Стоит лишь откинуть голову на спинку кресла и закрыть глаза – и меня опускает в ледяную сырую шахту вины. Истерзанная кошмарами, я подскакиваю и просыпаюсь.
Я наблюдаю, как солнце встает в кровавом месиве красок – жутких, как та авария. Мое горе уже не осязаемо – одна лишь боль в горле и в груди. Темнота накрывает меня плащом. Входит медсестра. У нее жизнерадостный хозяйский вид, будто она зашла на коктейль, а не к пациенту в коме. «Ну, как мы сегодня?»
Она пришла помыть и перевернуть моего любимого мальчика. Я смиренно выхожу из комнаты, расхаживаю по коридорам. Линолеум тут – желчный желто-зеленый. Он клубится у меня под ногами, как тучи. Каждый шаг дается с усилием. Больница пахнет разлагающейся плотью. Я будто бреду вдоль гигантского кишечника. Батареи эмфиземно покряхтывают. Словно при смерти. Рация фельдшера кашляет так, будто подцепила какую-то заразу. Люди, похоже, обходят меня по широкой дуге. Чуют запах горя? Потеряла мужа – вдова; потеряла родителя – сирота; а я кто?
В комнате для родственников прижимаю лоб к холодному окну. Подо мной отвратительные артерии Лондона уже забило тромбами пробок, нервных, шумных. Я недоверчиво глазею на оживленный тарарам жизни, на жизнелюбивый гомон пешеходов, погруженных каждый в свою зачарованную жизнь, и вся удача, какая ни на есть, – при них. Я гляжу на свое отражение в стекле. Смотрю на темные провалы глазниц и лью безмолвные слезы.
Возвращаюсь в реанимационную палату, усаживаюсь на край кровати, беру Мерлина за руку. В прозрачной трубке ползет горячий темно-винный червь крови моего сына. Медсестра вручает мне скомканную записку, которую она обнаружила у него в кармане джинсов. Я долго вперяюсь в знакомые округлые безграмотные каракули и все никак не могу заставить себя их прочесть.
Я смотрю на часы. 14 февраля. Он собирался вручить мне эту записку сегодня. Я зарываюсь лицом Мерлину в волосы и вдыхаю знакомый аромат шербета. И всхлипываю. Надсадно глотаю огромные куски боли. Все вокруг долдонят, что надо позвонить родственникам. Я позволяю им забрать мобильник у меня из кармана. Мне говорят, что я в шоковом состоянии и мне нужна поддержка. Из далекого далека я слышу, как сестра спрашивает, можно ли позвонить по моим горячим номерам. Я оседаю в кресло у кровати и уплакиваю себя до изнеможения. Наваливающаяся темнота распыляет меня.
Я просыпаюсь от позвякивания. Колючий зимний день солнечным ножом полосует меня по глазам. Сначала различаю прическу, как у королевы Англии. Постукивают спицы, девятый номер, вязальщица коротает досуги, пока снесенные гильотиной головы не посыплются в корзину. Она последовательно кривит резиновые губы, и те в конце концов складываются в улыбку. Крокодилью – если б крокодилы умели улыбаться.
– Принести что-нибудь? – спрашивает моя бывшая свекровь таким тоном, что ни о чем просить не хочется. – Позвонили из больницы. Мы сразу приехали. Джереми целых два часа просидел с Мерлином, но потом ему надо было вернуться к оценке избирательного вотума. Так что теперь на страже я.
Избирательного вотума? Единственный вотум, который ему был нужен, – это вотум сочувствия. Он, вероятно, дает сейчас пресс-конференцию, посвященную сыну-инвалиду, попавшему в аварию и находящемуся в коме. Я вижу почти наяву, как журналистки сострадательно качают головами, а сами тайком взбивают бюсты.
Полностью придя в себя, я всматриваюсь в Мерлина. Грудь его ритмично вздымается и опадает. Без изменений. Меня затопляет онемелость.
Вероника шмыгает носом и промокает уголки глаз большим пальцем. Слезы эта женщина льет,