размахом и скоростью, поглощая в себя различные внешние явления и видоизменяя их в необходимые, большие и маленькие, твердые, как камни, и хрупкие, словно тонкие, рассыпающиеся стеклянные осколки.
Он начал смотреть на людей другими глазами, уже не оценивая их обычной мерой человеческих ценностей.
Перед ним были только элементы огромной машины, которую он, как никогда не останавливающийся мотор, приводил в движение и гнал вперед, поглощая пространство и время.
Он уже не обращал внимания на то, что разные люди, как Троцкий, Зиновьев, Сталин и Дзержинский, крутились в механизме мотора, словно разогнавшиеся шестерни, он не думал, что между ними могут возникать трения и несогласованность движений. У него было ощущение, что он — мотор, придает всему общее направление, одинаковую динамику и согласованную скорость. Он знал, что, заметив отсутствие гармонии, без всяких сомнений выбросит испорченную часть машины, раздавит ее на сотни осколков, уничтожит, переплавит.
Сидя в своем кабинете, он сжимал руки и раздумывал о том, что уже сделал и к чему стремился.
Тогда перед ним возникала светлая цель, за которой он отчетливо видел новую жизнь человечества и какое-то незнакомое солнце, которое вставало над землей сразу в зените. Оглядываясь назад, он безразличным взглядом охватывал шум, хаос противоречивых устремлений и идей, руины, могилы, горы убитых мучеников, миллионы сражавшихся, красные от крови моря и реки, вдыхал тошнотворный, гнилой воздух, который источали заполненные трупами, едва присыпанные землей ямы.
— Разрушение… смерть… хаос — и ничего больше! Я только начинаю делать первые шаги… — шептал он и спрашивал кого-то, поднимая брови:
— А может, в этот момент прервется моя жизнь? Кто же найдет в себе упорство и силу, чтобы вывести народ из хаоса и кровавого тумана? Кто продолжит начатое мной дело? Мысль о нем родилась в момент страстного воодушевления, а не в вихре гнева или порыве возмущения. Моя душа в муках зачала ее и носила в лоне своем под сердцем долгие годы мучений и скитаний! Она кормила ее уксусом и полынью, поила беспокойством о людях, их поте, слезах и крови. Баюкала перед сном никогда не прекращающимся стонущим воем и рыданиями. Наставляли и благословили на дерзкую жизнь — великая человеческая мудрость и великая убогость его сердца, неограниченная, гордая сила, создающая великолепные произведения и ступающая по миллионам слабых и невежественных. Какой-то извечный наказ раскрыл глаза мои, чтобы показать лучезарную справедливость, погрязшую в отвратительной преступности. Незнакомое создание, неограниченная мощь разрубила нить моей жизни и толкнула разум, страсть и силы на дело разрушения, потрясений, возвращения рассудка и создания новой жизни. Кто ощутил этот наказ? Кто слышал голос, требующий жертв и усилий для установления указывающих пути вех? Где тот, кто пережил мгновения немого экстаза и мог бы заменить меня?
Беспокойство сжимало его сердце. Он знал создателей российского большевизма — своих ближайших помощников. Это были смелые, пронизанные идеей, честолюбивые, не знающие тормозов люди. Однако никто из них не был похож на него. Зато он — сотканный из воли и разума, — имел практический, эластичный, лишенный эгоистического начала ум. Неограниченный, абсолютный индивидуалист, думающий одновременно об уничтожении свободы духа и чувств путем подтягивания окружающих до собственного уровня, чтобы все они, став одинаковыми, могли набрать общее ускорение и силы и уничтожили индивидуальность во имя коммуны. Он нападал и отступал, умел признать собственные ошибки, без сомнений отбрасывая то, что еще мгновение назад считал необходимым. Однако делал он это затем, чтобы вновь нападать и идти вперед, все время вперед!
Троцкий и остальные, отстаивающие свои решения, гордые, уверенные в себе, несгибаемые в намерении всегда быть непогрешимыми и побеждавшими руководителями, верили в существование вещей невозможных, совершать которые они не смели, размышляя о компромиссе между возможным и абсурдным… Наконец, каждый из них стремился быть незаменимым, стать выше другого, видя в нем соперника, а иногда и врага. Эти люди, становясь под новые знамена, не отреклись от старых кандалов, они признавали нерушимые принципы морали, были бессильны перед традициями и обычаями, они рассуждали категориями логики старых поколений, не верили во всемогущество жестокой, волшебной силы.
— Я должен жить, потому что коммунизм выйдет на бездорожье и погибнет в пропасти противоречий и неверия в успех! — думал Ленин. — Все они не верят в Бога… Я верю в божество… В то, чей всемогущий зов всегда слышал. Я не знаю его имени, однако вижу, как оно выходит из хаоса, из кровавой мглы. Я распознаю божество, как свет после мрака. К этому божеству, понятному, близкому, человечному, я веду всех людей, со всех концов земли… Бог являлся людям в виде огненного столба, пылающего куста, уничтожающей молнии. Я жажду быть столбом, кустом и молнией, чтобы человеческое стадо увидело обличье земного Бога, которому можно заглянуть в зрачки, коснуться его ладонью, услышать голос его… Я тот, кто возносит человека на пик горы, ведя его каменистыми тропами, вызывающими кровотечение в стопах и заставляющими слабых падать и корчиться в муках голода, жажды и страха; со мной дойдут только сильные и выносливые, которые, став на поднебесной вершине, отважно скажут: «Скрывающееся веками Божество, покажи нам свое настоящее обличье, потому как очищены мы невыносимыми мучениями, страх освободил нас от пут заботы о себе, и свалилась с нас скорлупа вожделения, теперь мы равны тебе, товарищ по космической жизни, Великий Кузнец, использующий силу неизвестных нам сфер, эхо которых звучит в наших душах, а блеск — пронзает наши сердца».
В этот момент ему хотелось поделиться своими мыслями с кем-то близким, очень дорогим, безмерно добрым и снисходительным.
— Мать? — подумал он и вздохнул. — Ушла… ушла с мучительным сомнением, будет ли задуманное ее сыном дело добрым и справедливым… Она умирала в беспокойстве и тревоге. Кто другой мог бы понять меня и безбоязненно похвалить или поругать?
Из мрака смотрят голубые, источающие блеск глаза, блестят золотистые, освещенные керосиновой лампой волосы, двигаются пурпурные, страстные губы.
— Елена! Елена! — шепчет диктатор и протягивает руки. Вдруг доброе, бредящее лицо искривляется, покрывается морщинами, бледнеет, искажается в ужасе, полные безумного страха глаза выходят из орбит, губы чернеют и, широко раскрывшись, протяжно воют:
— Милосердия! Убивают! Пощады!..
Ленин опускает голову, зажимает пальцами глаза и, стуча зубами, дрожит. Через мгновение вскакивает, грозит кулаком и кричит:
— Исчезни призрак прошлого! Исчезни, сгинь навсегда!
Затем стонет и умоляет кого-то, кто стоит близко-близко, шелестит дыханием и горячо шепчет.
Ленин умоляет долго и жалобно:
— Уйди!.. Не мучай!.. Прости!..
Очнувшись, он протирает глаза и бросает взгляд на календарь.
Переворачивает листок.
— 30 августа… — читает он машинально.
Записано ли что-нибудь на этот день? Ах! Большой митинг, на котором он должен дать разъяснения по поводу смерти Николая Кровавого, очистить от претензий партию, бросить тень подозрения на народников, высмеять и унизить заграничных дипломатов и писак! Да, это — завтра!
Машина начинает работать исправно, на полную мощность, с упорством движений и силы.
Ленин планирует свое выступление спокойно, жестко, логично и убедительно.
Закончив, ложится на диван и вонзает взгляд в потолок.
Он не думает ни о чем.
Перед ним встает море голов, горящих, бездумных и угрюмых глаз, кричащих губ, поднятых плеч…
Беспомощное, слепое, заблудшее стадо, и он — пастух, вождь, пророк, вынесенный на гребень