прошептал он и внезапно сощурил раскосые глаза, готовый взорваться со всей силой.
— Почему? — спросили они с удивлением. — Товарищ Лопатина — акушерка и оказывает нам необычайные услуги в судебных процессах женщин.
Ленин, сжав кулаки, прошипел:
— Потому, что…
Внезапно он осекся, осознав, что его сердце взбунтовалось против красной, толстой агентши, осмеливающейся носить имя его матери, одинокой, вечно озабоченной старушки, которая умерла четыре года назад.
— Потому, что… — повторил он и заметил в этот момент в глазах бывшего жандарма насмешливые искорки. Он вдруг остановился, хитро усмехнулся и беззаботно закончил, щелкнув пальцами:
— Эх! Мелочь! Просто имя это разбудило во мне определенные воспоминания, не достойные столь уродливой особы, как гражданка Лопатина. Но это — ерунда! Не обращайте на это, товарищи, внимания!
Он смеялся весело, непринужденно и повторял:
— Раз Мария Александровна, то пусть будет Мария Александровна!
Он не хотел, не имел права показывать внезапно охватившие его чувства и слабость перед этими людьми, высоко державшими знамя диктатуры пролетариата и опускавшими его кулак на головы врагов.
Поэтому он смеялся, чувствуя, однако, что спокойствие и равновесие не возвращаются. Где-то глубоко в груди поднималась маленькая дрожь, нарастала, усиливалась и потрясала все тело с такой силой, что вздрагивала голова и сжимались широкие плечи.
В зал вбежала кучка китайцев. Они кричали хрипящими голосами, скалили желтые зубы, искажали дикие, темные лица.
За ними вошли четверо надзирателей, ведущих бледную, пошатывающуюся Дору Фрумкин. Она осталась голая и даже не пробовала заслонить свою наготу руками. Только глаза были скрыты за веками и длинными черными ресницами. За ней проскользнула круглая, как шар, Мария Александровна.
Обвиняемую поставили перед судейским столом.
Мужчины обозревали вдохновенное лицо и прекрасную, вызывающую восхищение фигуру еврейской девушки.
Ленин, задержав дыхание, смотрел на это белое тело и возвращался мыслями к тем дням, когда стоял восхищенный перед мраморными статуями мастеров в Лувре, Дрездене, Мюнхене.
Однако в этом зале с низкими сводами и тошнотворным запахом он не мог думать, что под белой, горячей кожей девушки циркулирует кровь, бьется сердце, мечутся мысли и чувства, трепещет в отчаянии и невысказанной тоске душа.
Вдруг в его памяти возникли строки из «Песни Песней»:
«Груди твои лучше вина. О, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои — как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы твои — как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними; как лента алая губы твои, и уста твои любезны; как половинки гранатового яблока — ланиты твои под кудрями твоими; шея твоя — как столп Давидов, сооруженный для оружий, тысяча щитов висит на нем — все щиты сильных; два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…»
Его мысли прервал насмешливый голос Федоренко:
— Скажешь, девка, кто послал тебя стрелять в вождей народа?
Она замерла в неподвижной позе и молчала как камень, светясь таинственной белизной мрамора.
— Если не расскажешь о других преступниках, то умрешь в муках! — воскликнул жандарм и, подбежав к девушке, принялся пинать ее, трясти за груди, вырывать волосы и плевать в лицо.
— Жидовка, вражья кровь! Ты… ты…
Из его уст сыпались страшные, отвратительные слова, разлетавшиеся как брызги вонючей, гнилой жидкости.
Дора Фрумкин даже не подняла глаз. Она молчала, как будто жизнь уже покинула ее тело и была похожа на бесчувственную, безразличную ко всему глыбу.
Федоренко вернулся на свое место и ударил кулаком по столу.
— С этой девкой нам никак не справиться, — прошептал он. — Эй, кто-нибудь! Приведите сюда арестованную из седьмой камеры!
Ни на кого не обращая внимания, он ходил по залу и угрюмо бранился.
Привели старую еврейку. Двое китайцев держали ее за руки.
Увидев стоящую нагую девушку, старуха внезапно опустилась на пол, издав протяжный стон:
— Дора…
— Мина Фрумкин! Как мать обвиняемой в покушении на жизнь товарищей Ленина и Троцкого, советую вам уговорить дочь, чтобы рассказала нам правду, иначе ее ждет ужасная смерть!
Старая еврейка стонала, вонзая отчаянный, горящий взгляд в замершее, неподвижное лицо девушки.
— Дора… доченька! — рыдала она.
Веки девушки дрогнули, по обнаженному телу прошла судорога.
На мгновение, короткое, как гаснущая в темноте искра, открылись пылающие глаза, загорелись зрачки и исчезли за густыми длинными ресницами.
В одном этом взгляде был и ответ и приказ. Хватаясь за седые волосы, мать раскачивалась и глухо, жалобно завывала:
— А-а-а-а!
— Может, Мине Фрумкин что-то известно о покушении? — спросил Дзержинский, зажимая дрожащее от конвульсий лицо и подергивая себя за бороду.
— А-а-а-а! — стонала старая еврейка.
— Поставьте эту ведьму и заставьте смотреть! — крикнул Федоренко.
Солдаты подняли Мину Фрумкин, а толстая, красная Мария Александровна потными пальцами раскрыла ей веки.
Федоренко кивнул китайцам.
Они подтолкнули Дору к стене. Четверо солдат распяли ее, а еще двое, достав ножи, встали рядом, ожидая сигнала судей.
— Приступайте! — рявкнул жандарм.
Они набросились на обнаженное тело, как хищные звери.
Раздалось тихое, пронзительное шипение и резкий скрежет зубов.
Китайцы отбежали с хриплым смехом и визгом.
На стене белело голое тело девушки, а по нему из отрезанных грудей стекала кровь…
— А-а-а-а! — завывала мать, вырываясь от державших ее солдат.
— Кто послал тебя на убийство? — спросил Федоренко.
Молчание. Только Мина Фрумкин, словно голодная волчица, выла все жалобней, а дыхание Доры стало свистящим и хриплым.
— Дальше! — бросил Дзержинский.
Китайцы ударили ножами в глаза девушки. Пламенные, воодушевленные, они расплакались кровавыми слезами…
— А-а-а-а! — металось под сводами отчаянное, безумное стенание старой еврейки.
Хриплое дыхание истязаемой стало еще громче.
— Скажи, кто тебя послал… — начал Федоренко, но его перебил бледный Ленин. Его раскосые глаза метали искры, а пальцы сжимались и распрямлялись.
— Прекратить! — крикнул он не своим голосом, сорвавшись с места.
Федоренко посмотрел на него холодными, насмешливыми глазами и с пренебрежительной учтивостью склонил голову.
— Прекратить! — повторил он.