глаза.
Он сорвался с места и почти бежал к канатной дороге, чтобы быстрее добраться до города и писать, бросать миру горячие, понятные слова мести, простые, но дерзкие призывы к борьбе за то, что награбили, присвоили себе влиятельные, богатые, могущественные, безразлично шагающие по уставшим телам миллионов, сотен миллионов людей трудящихся в поте лица, без отдыха, без надежды.
— Я несу вам освобождение! — шептал он горячо. — Пойдите за мной, и слово надежды обратится в дело!
С вершины Утокульма он вернулся другим человеком.
Он жил только ненавистью, из ненависти черпал пламенность своих мыслей и силу слов, от ненависти чертил он путь любви к стонущему человечеству и вновь утверждал, что приведет его к цели — простой и лучезарной, орошенной из животворного кровавого источника, закаленной и выкованной в огне мести за века угнетения.
— Не судите! — долетал до него время от времени шепот казненного в австрийской тюрьме крестьянина.
Он вздрагивал и в душе отвечал:
— Глупая, невежественная, рабская скотина!
На короткое время он оторвался от своих мыслей, как густой туман, окружающих его. Он чувствовал себя больным и переутомленным. Собственно говоря, он считал необходимым на определенное время исчезать с глаз швейцарского правительства. Въезжая в свободную страну, он подписал обязательство, что не будет нарушать спокойствие.
Физически он его и не нарушал, но его полемичные статьи, перепечатываемые в швейцарских социалистических изданиях, обеспокоили общественное мнение и власти. К нему стали присматриваться внимательнее, следить за каждым его шагом. В этом ощущалось влияние политических агентов России и союзников.
Он решил уехать, воспользовавшись приглашением живущего на Капри писателя Максима Горького.
Однажды он исчез бесследно, предварительно договорившись по переписке с итальянскими социалистами Нитти и Сератти.
Он застал Горького больным и подавленным.
Огромный, неуклюжий человек с тяжелым, грубо вытесанным лицом, со строгими думающими глазами, радостно встретил маленького, подвижного приятеля, который, засунув руки в карманы брюк и задрав голову, сверлил его проницательными зрачками и говорил, будто бы самому себе:
— Плохо! Черт побери — плохо! Кожа землянистая, глаза подпухшие, губы бледные, лицо без признаков жизни! Как так можно? Талант надо оберегать, потому что такой встречается не часто… Я болтаю и болтаю, а он, как тот кот в басне Крылова: «слушает да ест», правда, кажется, какие-то таблетки, но в любом случае, чем-то закусывает!..
Оба громко и по-дружески смеялись.
Они провели вместе несколько дней.
Обычно рано утром они садились в барку старого рыбака Джованно Спарадо и, качаясь на спокойных волнах лазурного моря, судачили тихими голосами обо всем и ни о чем, что умеют делать только настоящие русские, нанизывая на одну нить совершенно разные мысли и впечатления. Но продолжалось это обычно не долго.
Ленина отрезвляло совершенно случайное слово.
Он внезапно щурил глаза. Тогда он не видел белых и розовых рыбацких парусов, прозрачных сапфировых волн; серебристых, словно летящие лебеди, облаков; парящих чаек; далекого дыма пароходов; цветами и зеленью покрытых обрывистых разноцветных скал Капри. Перед его глазами вставали ряды партийных товарищей, в шуме и панике разыскивающих вождя, а рядом другие толпы — вооруженные, гневные, бегущие в атаку.
— Проклятие! — шептал Ленин и сжимал кулаки.
Горький почти со слезами в глазах говорил об ужасных поражениях, которые несла Россия на полях битвы, о сотнях тысяч убитых крестьян.
— Сколько слез течет теперь по деревням нашим! — говорил он, заламывая руки. — Сколько стонов и криков отчаяния слышат наши убогие хаты!
Ленин смотрел на него твердым взглядом и отвечал:
— Пусть так и будет! Много людей гнездится в этих хатах. На сто войн хватит… Всех не убьют! А пока это вода на нашу мельницу… Пускай-ка еще голод наступит и прижмет хорошенько! Революция созреет, как чирей. Только дотронься — и лопнет! Ха-ха! За эту кровь крестьян и рабочих мы прольем целое море крови врагов и убийц наших!
Старый рыбак, которому нравился беззаботный, искренний смех Владимира, в такие минуты с беспокойством и опасением прислушивался к хриплым, глухим звукам его речи.
— Но это страшно! — ужаснулся Горький. — Революция путем такого человекоубийства невинных, измученных, раздавленных людей! Нет! Нет!
Ленин хмурил монгольские брови и говорил:
— Только глупец боится окропить меч кровью, если взял меч в руки и знает для чего он ему! Для революции нет слишком больших жертв, верь мне, Алексей Максимович! Помни, что мы сыновья бунта народа нашего. Пускай же враги наши помогут этот бунт разжечь и поднять его, как красную волну, под самые облака!
— Это ужасная правда! — прошептал писатель.
— Ужасная? — рассмеялся Ленин. — И это говоришь ты? Максим Горький? Человек, который вышел из самого темного, наиболее угнетенного слоя народа? Ты — знаток души бездомного босяка, ненавидящей публичной девки, взбунтовавшихся крестьянина и рабочего, пробуждающихся революционными мыслями?! Постыдись! Мы переживаем железные времена! На сегодня не дано гладить людей по головке. Руки наши тяжело опадают, чтобы разбивать черепа, чтобы немилосердно ломать кости!
Он замолчал и сейчас же добавил:
— Нашим наивысшим желанием стало уничтожение всякого насилия! Красивое, трудное задание!.. Путем насилия и угнетения мы идем к его выполнению. Другого пути нет, потому что человек способен создавать идеальные вещи и понятия в любое время! Нужны были века рабства, чтобы родился бунт, пройдут десятилетия нового угнетения и господства железной руки, пока из бунта родится настоящая свобода, которая есть ничто другое, как только равенство…
Горький промолчал.
Ему не хотелось бросать горечь сомнений в душу друга, говорящего с таким глубоким, сильным, обезоруживающим убеждением. Великий писатель понимал, что Ленин в этот момент говорил не с ним, гигантом мысли и чувств, а с толпами несчастных, слепо мечтавших о равенстве, с невежественными нищими, которых намеревался вести к далекой цели, спрятанной в зловещей мгле.
Он молчал.
Вскоре Ленин получил письмо от жены. Она сообщала ему об ожидаемом в Швейцарии социалистическом конгрессе.
Не задерживаясь ни на минуту, он попрощался с писателем, знакомыми рыбаками, партнерами по шахматам и вернулся в Цюрих.
Он вовремя прибыл в Циммервальд, Кентхал и Кинтал, где с ненавистью в глазах и голосе спорил с вождями европейского социализма: Ледебуром, Саррати, Раковским, Ладзари, Бризоном, Мерингом, Геглюндом, Гортером; он боролся с ними, оскорбляя, бросая тяжкие подозрения, отнимая привлекательность и достоинство, выставляя на смех; он вызывал возмущение толпы и крики ненависти; обвинял в предательстве и трусости; клеветал; недобросовестно спекулировал словами противников;