– Если человек плохо играет, он сам это узнает.
–
– Нет, в самой обыкновенной. То есть в математической.
–
– Ненавижу! Просто эта школа у нас во дворе. А почему в газетах иногда неправду пишут?
–
– Пишут, что я в музыкальной школе учусь. Ведь могли бы спросить, как вы. Меня музыке только папа учит.
–
– Папа не играет. Только по слуху. А ноты не понимает.
–
– Меня никак не оберегают.
На этой «роковой» фразе входит папа и говорит: «Неправда! Она сама этого не замечает».
–
– Сейчас подумаю.
Молчание останется ее ответом. Ответом девочки, про которую говорят и пишут, что «у нее нечеловеческая техника и фантастический звук». Ответом пианистки, которую воспитывают так, что «сначала надо набить душу и зажечь ее, а потом уже думать о пальчиках».
–
– Мне нравится, как играет Евгений Кисин. И еще – Станислав Бунин.
–
– Если нормальный режим и я хожу в школу, то с 17 до 23 часов. А если выходной день или каникулы, то с 8 утра до часу дня, потом сплю, а с пяти, как я уже сказала.
–
– Чувство облегчения.
–
– Почти. Но если чувствую, что сыграла хорошо, не могу оторваться от рояля.
–
– Когда все? Такое бывает?
А папа ответит: «Когда все сыграет, начнет сначала, ибо жизнь есть круг».
Более подробное расписание выглядело так: подъем в семь утра, бег, душ. В восемь за роялем. В час или два – дневной сон. В пять небольшая пробежка, и снова за рояль до одиннадцати. В полночь укладывалась.
В моей комнатке кровать помещалась в алькове, занавешенном шторами, над нею горел ночник, и в этом уголке удавалось поймать скудное в моей жизни чувство безопасности и уюта. Всю ночь вместо сна я тайно удовлетворяла пламенную страсть к чтению: над кроватью нависали разбухшие полки, прогнувшиеся под тяжестью книг, что вызывало понятное беспокойство – вдруг они как-нибудь ночью на меня свалятся? Чтобы предотвратить катастрофу, я снимала с полки пару тяжелых томов и до семи утра проваливалась в сказочные миры. Стендаль, Чехов, Дюма, Толстой, Диккенс, сказки народов мира, Шарлотта Бронте, Достоевский, Конан-Дойл, Пушкин, Гоголь, Лесков, Салтыков-Щедрин, Бодлер – с удовольствием и без разбора. То самое, что описывают расхожим словосочетанием «жадно глотала». Дневной сон оставался единственной возможностью поддерживать силы. Но и за роялем я никак не могла забыть о том, что сейчас происходит у Домби и сына, или у Николеньки Иртеньева, или у Джейн Эйр, или у Дубровского с Машей. И если отца не было дома, а звуки, под контролем бабушки в соседней комнате, все равно надо было издавать, я ставила на пюпитр книгу, продолжая бессмысленно тарабанить по клавишам, и погружалась в очередную главу. Чтение было для меня непросыхающим источником живой воды.
В каждом городе и республике мы обзаводились друзьями, так что, возвращаясь туда, чувствовали себя как дома. В Эстонии нам помогал в организации концертов друг Райво, в Латвии – Рене Салакс и многие другие, чьи имена я не имею возможности перечислять, но к которым испытываю благодарность и о ком сохраняю самые добрые воспоминания.
Были поездки и в прогрессивные деревни, например, в белорусский колхоз Бедули, представлявший собой закрытое социалистическое государство с капиталистическими признаками. У каждого был свой дом, на кроватях по три перины, заснув на которых перед концертом, я долго не могла выбраться из тенет этого сказочного комфорта. Зарплату выплачивали вовремя и немалую, имелся двухэтажный деревянный ресторан со снедью из своего хозяйства, с горилкой и драниками. На въезде в этот небывалый по тем временам парадиз было устроено подобие государственной границы, КПП и таможни. Но нет преград для искусства, объединяющего сердца!
Правда, в отличие от передовых колхозов, с официальным признанием нам пока не везло. В четвертом классе я участвовала в конкурсе музыкальных школ Москвы «Венская классика». Газета «Московские новости» описывала это так: «На конкурсе не полагается аплодировать, но аплодировало даже жюри. В зале присутствовали несколько известных пианистов и композиторов, и их мнение было единодушным: девочка достойна играть в финале в Большом зале Консерватории, она играет на голову выше остальных. Жюри совещалось две недели и в финал ее не пропустило. Основание? Такой трактовки Бетховена еще не было. Стоит ли удивляться признанию одного художественного руководителя филармонии: „Я, знаете, люблю слушать классические произведения, потому что твердо знаю, какая нота последует за какой и с какими оттенками. Вот это мне приятно“! Великий Пабло Казальс писал 30 лет назад: „Пуризм, то есть объективное исполнение музыки Баха, лишенное всяческой жизни, абсурден и вскоре исчезнет“. Наивный Казальс! Еще совсем недавно директора филармоний, напуганные „компетентными“ мнениями о „неправильном“ исполнении классики юной пианисткой, отменяли концерты Полины за день, два, а случалось, и за два часа до начала, игнорируя возмущение зрителей».
Так поступали далеко не все. Вот отчет казахской прессы:
«Вначале было полное потрясение от услышанного. Маленькая девочка, которой в тот день исполнилось 11 лет, у нас в Алма-Ате, в зале Казгосфи-лармонии им. Джамбула, с Государственным симфоническим оркестром КазССР под управлением дирижера Игоря Головчина исполнила Рапсодию на тему Паганини Рахманинова, а на второй день – Концерт № 2 Сен-Санса. И это было вторым потрясением. Переполненный зал стоя аплодировал, у многих на глазах были слезы, а она, веселая и счастливая, кланялась и смотрела на папу, сидящего в первом ряду. А потом после очередного „Бис“ стремительно бросалась к роялю и сама объявляла: Рахманинов. „Маргаритки“. И так четыре, а во второй день пять раз».
Мне не позволялось быть или казаться несчастливой. Это была какая-то уж совсем мудреная схема, по которой я обязана была ежесекундно испытывать и излучать счастье. Я научилась этому обратному аутотренингу, и никто никогда не видел меня неулыбчивой, грустной. Никому не приходило в голову, что находится за фасадом. Именно поэтому все так недоумевали, когда я сбежала из дома – «Вы видели ее интервью? Она рассказывала какие-то ужасы, а совсем недавно по телевизору говорила, что им с отцом так хорошо вместе!» Но мне не разрешалось говорить что-либо иное, даже когда я давала интервью с разбитыми в кровь губами и дрожащим от слез подбородком.
Несмотря на постоянный, разъедающий страх, бывший главным мотиватором и катализатором моего существования, у нас с отцом все же бывали моменты настоящего переживаемого совместно острого счастья. Некоторые из них до сих пор я ощущаю кожей. Как-то в Ярославле мы сидели в классе, я занималась, он читал газету. У него было хорошее настроение: иногда он как бы растекался, теряя свой агрессивный ход, и тогда с ним можно было чувствовать себя защищенною. Редкие драгоценные минуты. Тогда, в Ярославле, я испытала такой прилив любви и благодарности к отцу за данную мне привилегию и за общность этого труда, что, повернувшись к нему, сказала: «Папа, я вдруг поняла, что заниматься музыкой – самое большое счастье на земле». Думаю, в ту секунду мы оба были счастливы. Как и на катке «Медео» недалеко от Алма-Аты, когда на ярком солнце подтаивал и переливался лед, а он расшнуровывал мне коньки, и мы собирались идти в ресторанчик неподалеку есть солянку. И когда я выучила за вечер финал Концерта Гайдна и пришла сообщить об этом на кухню, где отец сидел с приятелем и пил вино, а он улыбнулся во весь свой беззубый рот, и закричал: «Ты – Гайдина!» Или когда мы гуляли по аллее Анны Керн