тысяча восемьсот двадцать девятого года.
И мы замолчали.
— Странное увлечение. Сродни религии, — тихо сказал я наконец. — И вы каждый день молитесь таким образом за умерших?
— Это не такое уж благочестивое занятие, как вам кажется. Кто, если не я, подумает о них? И потом, я посвящаю этому всего четверть часа, по утрам… В сравнении с целым днем это сущие крохи. Нет, это не религия, это вполне светская обязанность, ничтожно малая, если вспомнить, сколько времени посвящают своей страсти эрудиты, или влюбленные, или историки. Или вот этот скорбящий Поль…
— Ну и как же это происходит?
— Каждому умершему отводится свой день. Я имею в виду тех, кто достоин моих скромных воспоминаний. И в течение этой четверти часа повторяю все то, чем был занят мой
— Покажите мне, — попросил я.
Он вынул из кармана самый обыкновенный тощий блокнотик в красноватой обложке и с легким смущением протянул его мне. Я поднес его к лампе, стоящей на маленьком раздвижном столике рядом с томами в издании Verard. Нашел дату — 12 марта. Запись была сделана карандашом, очень мелким почерком:
«9.30. 150 лет назад. Хейвуорт. Будущий автор „Грозового перевала“, в возрасте 10 лет, старательно подметает пол маленькой гостиной в доме священника»[59].
Вторник, 13 марта.
С. опять наведалась ко мне. Я плохо спал.
Ответ С., когда я пытался удалиться, когда трусливо измышлял предлоги для путешествия, когда бессовестно уговаривал ее немного повременить: «А если бы я вас попросила, чтобы ваше сердце остановилось на год-два, что бы вы мне ответили?»
Среда, 14 марта. Заходил на улицу Бак.
Ужин прошел приятно. Я заглянул в детскую, чтобы поцеловать малыша Д. на сон грядущий. Он спал, свернувшись калачиком. Его безмятежное личико обрамляли разметавшиеся белокурые кудряшки, еще влажные после купания. Рот был слегка приоткрыт.
Он сжимал в кулачке уголок атласного одеяла; этот гладкий покров помогал ему сохранить связь с тем, что ушло, казалось ему, вместе с прошедшим днем, и дарил подобие власти над тем, что поглощало его сейчас, всего целиком. И все же он выглядел спокойным. И я подумал: наверное, он глубоко убежден, что еще может таким образом, даже погрузившись в сон или после страшного сна, повелевать тем маленьким мирком, над которым в действительности у него никогда не будет власти.
Четверг, 15 марта. Зашел на улицу Бернардинцев.
Марта постарела от горя. Поль по-прежнему хранил молчание. Я намекнул ей: может, она дает ему слишком много снотворных и транквилизаторов? Она ответила, что ему необходимо побольше спать, так он скорее забудет.
— Я очень боюсь, что он умрет, — призналась она.
Пятница, 16 марта.
С. рассталась со своим мужем — г-ном Шапель-Вёф, который был на двенадцать лет старше ее и принимал активное участие в государственном перевороте 1958 года[60], — самым удивительным образом. Как в старинных романах.
Два месяца спустя после их свадьбы, во время обеда, она заявила Ш.-В., что от его тела больше не исходит тот запах, который ей прежде так нравился. Она добавила, что провинция, по ее мнению, смертельно скучна, что огромный парк, окружавший их дом, великолепен, но банально зелен и что она желает переехать в Париж. Созналась, что притворилась беременной с целью вынудить его ускорить вступление в брак, на который он никак не мог решиться ввиду разницы их возраста. И эта невинная традиционная хитрость вполне удалась — она избавила его от колебаний, не так ли? Попутно она убедила его в том, что глупо волноваться по этому поводу: она надеется, что ее бледность скоро сменится здоровым румянцем; ведь эту уловку придумала она сама, и никто, кроме нее, ничего не подозревает. И что отсутствие младенца в первые месяцы брака не так уж сильно осуждается в провинции. Да и он немало сэкономит на этом: не нужно будет тратиться на самолет, который доставил бы ее в родильный дом Ниццы или Женевы, а потом на Сицилию или Мальту — для отдыха в укромном месте. Сообщила, что пошла на этот обман, желая вырваться на свободу из родительского дома, и теперь, когда она лучше узнала его, ее чувство к нему можно назвать нежностью с примесью презрения. Сказала, что в нем есть нечто убивающее доверие, которое прежде она питала к нему ввиду его огромного состояния и тесной дружбы с представителями высшей власти. И она вовсе не для того избавилась от родительского ига, чтобы сменить его на супружеский гнет. Повторила, что ее тошнит от его требований к ней, когда они лежат в постели. Она высказала все это, не прекращая есть; г-н Ш.-B. встал и вышел пошатываясь; он был бледен как смерть, губы его тряслись, одной рукой он прикрывал глаза.
Суббота, 17 марта. Этой ночью снова вернулась С. Эта назойливость заставила меня встать с постели.
Назойливость призрака…
Воскресенье. Обедал на улице Бак. Д. чувствовал себя хорошо. А. и Э. тоже.
Мы прошли в его комнату. Он показал мне факсимильные издания партитур Гайдна. Сказал, что пока еще не может работать.
— Я, конечно, уже глотаю слюну, но, как ни стараюсь, мне это удается с трудом.
Я пожал плечами. Лишь бы он снова обрел интерес ко всему, что любил, это самое главное.
— Но я никак не могу начать работать, — повторил он. — Все, что я начинаю делать, словно в пустоту проваливается. В черную бездну. И это не сумрак ночи, которая несет отдохновение, новые силы, свежесть травы, цветов, небосвода. Это нечто вроде дымно-черной тучи, душной пустоты, мрака посреди дня, пробела в воспоминании о дне, эта чернота пугает, ввергает в головокружение, иногда более страшное, как мне кажется, нежели то, что предшествует смерти.
— Да ты посмотри вокруг — это же день! Обыкновенный дневной свет! — сказал я.
Я уже был сыт этим по горло.
Понедельник, 19 марта.
С., наверное, думала: «Чем скорее он обнажит тело, тем меньше будет стыдиться». Но стыд — единственное чувство, обладающее притягательностью с того момента, как тело перестает быть достаточно лакомой приманкой. И в этом нет ничего удивительного, ведь привлекательность тела так эфемерна. И формы его настолько банальны и привычны, что не способны смутить или взволновать. Дерзость — волнующее впечатление — подразумевает стыд, который и сам являет ни на чем не основанное впечатление; нагота не есть такое уж искусственное состояние, притом что оно и не совсем естественно (по крайней мере, для рода человеческого, издревле проявлявшего интерес к перьям, надрезам на коже, росписям, стоячему положению, татуировкам и пестрым тряпкам).
Вторник, 20 марта. Обедал с Рекруа. Потом мы пошли на улицу Бак. А. не работал. Сознался, что весь день читал любимые партитуры. Р. настойчиво убеждал его взяться за работу, вернуться к сотрудничеству с