думает, мы должны к нему питать; чтобы упиваться собственным ничтожеством — ведь он же так хочет стать жалким, презренным ничтожеством — не так ли, Элизабет? Не так ли, Элизабет?

— Бывают дни, — продолжала она, — когда на его лице написана наивная обида ребенка, готового расплакаться и желающего, вопреки всему, чтобы его пожалели. Да, он хочет стать пустым местом, недостойным меня и Д., главной причиной всех несчастий на свете, но при этом отчаянно уповает на нашу любовь.

Он совсем ничего не делает. Заполнить бланк, помочь по хозяйству, вымыть посуду, вбить гвоздь — все это требует от него неимоверных усилий. Все кажется неподъемной задачей. И он часами сидит неподвижно, ведя бесконечный диалог со своим вторым маленьким «я», усопшим и невозвратимым, или, вернее, горько оплакивая себя «того», которого никогда не любили, но которого следовало любить, и который стал им теперешним, и который стал недостоин его самого.

Я прошел к нему в комнату.

— Каждое утро, — сказал он, — одно и то же чувство, всплывающее из глубины веков, — чувство отчаяния приходит с наступлением дня. — И мрачно добавил: — Увядшие цветы, струны музыкальных инструментов обвисшие или лопнувшие. Голова, посыпанная пеплом… Взгляд, который я устремляю вовне, все обесцвечивает. Ну признай же, что здесь все обесцвечено!

— Да нет, вовсе нет.

— Я лишился душевного жара.

— Все это пустяки, ответил я, но он не умолкал. Поспешив закончить разговор, я вышел в гостиную, чтобы поцеловать Элизабет, которая безуспешно делала вид, будто обескуражена меньше, чем я. Потом зашел попрощаться к Д. Он опять стал показывать мне, одну за другой, все свои игрушки. И выглядел при этом бесконечно счастливым.

1 января. Ко мне заглянул Йерр.

Сообщил, что слову «нигилизм» уже сто восемнадцать лет.

2 января. Сегодня мне показалось, что А. полегчало. Он рассказал, что Коэн коллекционирует камины. Нет, вернее так: страстная любовь к пылающему в камине огню заставила его пробить стены во всех комнатах всех принадлежащих ему домов (я и не знал, что К. так богат) и соорудить там камины всевозможных видов и устройств, чтобы, при равном количестве дров одинаковых пород, услаждать свой взор самыми разнообразными языками пламени, длинными или слабыми, высокими и буйными или нежаркими и мирными. А. утверждал, что К. разбазарил на эту странную коллекцию гораздо больше денег, чем он тратит ежегодно на свои книги и рукописи. Я удивился, что К. ни словом не обмолвился мне об этом. Кстати, дымные камины в Баварии не показались мне такими уж замечательными. От них сильно щипало глаза, а голова начинала болеть от угара.

Но Коэн, разумеется, сможет «оправдать» свою неодолимую тягу к языкам пламени, заявив, что в мире мало существ и мало предметов под солнцем, способных — за неимением солнца — добыть разом, одновременно, немного света и немного тепла. И каким бы разрушительным ни был огонь, нет зрелища более прекрасного для глаза. <…> «Языки пламени в камине похожи на бойцовых петухов», — сказал он.

Сейчас А. говорил как прежде. И я счел, что год начался вполне благополучно.

Четверг, 4 января. Мы с Рекруа встретились и посидели в кафе на улице Сены.

Я сообщил ему, что А. стало лучше. Что он рассказывал мне о каминах Коэна. Р. подтвердил то, что мне показалось всего лишь недобрым вымыслом. Он процитировал стишок, напоминающий старинные средневековые вирши (Йерр приветствовал их бурными аплодисментами) о том, что нечто — в остывшей золе — должно благодарить огонь и нечто — в огне — должно благодарить вязанку хвороста, ветви и сучки, собранные в лесу. Таким образом, выходило, что необъятный лес на корню лишен того, что его воспламеняет, так же как огонь, в момент горения, лишен золы.

— Поскольку зола есть последняя застывшая ипостась живого леса, — заключил Р.

Самый невыносимый человек на свете, но в то же время надежный друг, который никогда не подведет.

<…>

Вечером 8 января зашел на улицу Бак. Мне открыла Элизабет. Рядом с ней стоял Йерр. Врач был в полной растерянности. Мы пошли в комнату А.

Уходите, уходите отсюда и молчите! — закричал он. Не спрашивайте меня ни о чем. Мне больно разговаривать.

Мы оставили его одного. Йерр считал, что мы слишком долго тянули с вызовом специалиста. Я посмеялся: какая иллюзия! Малыш Д. дергал меня за полу пиджака, уверяя, что сегодня они «проходили в школе улитку»[26]. Я не понял ни слова из того, что он говорил. Он утверждал, что это нечто вроде бургундского слизня. Я решил уйти домой.

9 января. Зашел к А. в середине дня.

— Все кончено, — сказал он, — я сгорел дотла.

И с улыбкой добавил, откинув простыню с головы и повернувшись ко мне:

— Погасите же вашего друга! Погасите его!

И затрясся от судорожного, нервного хохота. Как умалишенный. Потом он пробормотал:

— Я захлебываюсь… сколько тины… и как мало крови…

И, заплакав, отвернулся к стене.

Мне пришлось сделать усилие, чтобы потрепать его по плечу перед уходом.

Среда. Малыш Д. затеял игру в тотальное уничтожение. Он рассыпал по полу детской целую кучу маленьких пластмассовых человечков и расставил их вокруг стада маленьких металлических животных. Игра состояла в том, чтобы с помощью камешков и шариков сбивать одну за другой эти яркие, разноцветные фигурки; стоило им упасть и «умереть», как победитель разражался громкими торжествующими воплями и присваивал жертвам звучные имена. По его просьбе я на несколько минут присоединился к этому развлечению, но мне не удалось блеснуть ни меткостью в стрельбе, ни изобретательностью в придумывании подходящих имен для павших. Например, маленькую рыжую лисичку с пробитым боком я назвал «хитрушкой», каковое определение Д. счел нелепым и уж во всяком случае совсем «неподходящим».

Я прошел в комнату его отца. Несмотря на утверждения Э., что он бредит, мне показалось, что это не так. Напротив, он выглядел довольно сносно.

— Безнадежно, — сказал он, — я впадаю в ничтожество… Чем дальше я пытаюсь ступить, тем сильнее кружится у меня голова. Изжога способна перенасытить. Я это знаю по позывам к рвоте. Ничто не облегчает…

Он объявил мне, что уверен в своей скорой смерти. Однако оба врача, которые его осмотрели, не поставили, по словам Элизабет, такого тревожного диагноза.

— Самое ужасное, — сказал он, — что, умирая, мы первыми участвуем в смерти. Мы не перестаем подавать руку тому, что ввергает нас в страх.

— А когда мы говорим? — возразил я. — Когда чего-то желаем? Вспомни о своей музыке. Какому обману служат созданные произведения? Или радость, которую испытывает играющий ребенок. <…> Или внезапно подмеченная красота чьего-то лица. Разве все это не основано на смерти и разве не по этой причине они так потрясают нас <…> затрагивают чувства, вызывают волнение?

— Я мечтаю о том, чтобы Д. и Э. были счастливы, — ответил он. — Если бы я мог достаточно дорого продать свою жизнь, я бы застраховал свою голову на огромную сумму, чтобы они могли безбедно жить до конца своих дней, а потом покончил бы с собой. Но тогда мне еще понадобилось бы застраховаться от того, чтобы они не носили в себе мое отсутствие. Или, по крайней мере, чтобы мое исчезновение потрясло их не больше, чем то мучительное состояние, в котором я держу их сейчас, тогда как они имеют право на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату