Я позвонил Элизабет, чтобы подтвердить свое согласие. Бож и Рекруа тоже придут, сказала она. И добавила: я боюсь заразиться.
— Но ведь это у него не болезнь, — возразил я.
— Как же — вы ведь сами постоянно утверждаете, что в мире никогда не было и не будет идеально здоровых людей…
Я не нашелся с ответом. По правде говоря, я был не так уж в этом убежден.
Й. в принципе не одобрял ничего живого. Он опасался простоты как агрессии, способной перевернуть мир вверх дном. Все одушевленное казалось ему ненадежным, — отсюда его страх перед буйной силой жизни. По его словам, речевая сложность, прециозность заслуживали любви не сами по себе, не как свидетельства роскоши или знатности, но как прочная система защиты, обороняющая от
Нельзя назвать Й. жертвой его неодолимой страсти, но, переводя свои чувства на этот язык — застывший, выхолощенный, теократический, ритуальный, — он очевидным образом переходил в ряды жрецов, из века в век приверженных одной и той же церемонии.
Суббота. Улица Бак.
Он был раздавлен. Он боролся как мог с тягой к погибели, со стремлением обратиться в прах, не получив ничего взамен. Он сказал: «Здесь любовь не поможет. Моя мечта — чтобы меня берегли, чтобы ко мне питали привязанность, и больше ничего».
Он тяготел ко всему, что могло бы приблизить его к небытию. Готов был проводить месяцы в своей постели, чтобы спать или хотя бы притворяться спящим. Элизабег говорила: «Он с трудом дотягивает до вечера. Валяется то в креслах, то на кровати. Смакует мысли о смерти. Только тем и занят, что обсасывает эту мысль, как леденец».
Позже А. сказал мне:
— Это правда, я не могу пробудиться от смерти. Не могу разорвать туманную завесу, которую она протянула между мной и остальным миром. Нет сил уничтожить ее у себя в мозгу, она там — густая, непроницаемая, временами вспыхивающая болью.
Он смолк. Но после короткой паузы заговорил снова:
— Правда, когда боль становится слишком острой, мне это удается. Но и тогда я вижу только ее, не могу отвести глаза от света, который она испускает…
Осекшись, он пристально взглянул на меня и добавил почти шепотом:
— Но от этого жизнь ко мне не возвращается.
Часам к семи, когда Элизабет ушла кормить малыша Д., он сказал:
— Я жалкое подобие человека. Когда я сижу в ванне, мое тело кажется мне куском мяса — нелепым белым ошметком плоти. И мой член, вяло всплывающий на поверхность, больше похож на невесомую пробку.
Потом добавил:
— Пустота… страшная до жути пустота…
И закончил:
— Ничего уже не осталось, я приближаюсь к пустыне.
24 декабря. Й. оправдывался следующим образом: оттачивая свой вкус, стараясь день за днем очищать язык, как очищают нефть, он тем самым сообщает мысли точность и выразительность, ставшие редкостью в наши дни. А это расширяет и разнообразит область восприятия и тем самым способствует обогащению нынешней рудиментарной, убогой речи с присущими ей примитивными противоречиями, разделяющими ее на «да и нет», «черное и белое».
И он добавил — вполне справедливо, как мне показалось, — что, поскольку логическое доказательство всегда держится на синтаксисе, самые элементарные фразы понуждают мысль к жестким, крайне обобщенным, почти насильственным выводам.
Мы пошли за покупками. Расплачиваясь за вино, Йерр стал уверять меня, что А. не скоро выйдет из своего состояния, что смерть уже
Часам к пяти мы принесли на улицу Бак все, что накупили. А. отдыхал. Мы помогли Элизабет на кухне. Рекруа и Глэдис уже были там. Глэдис, присев на табурет, очищала от верхних листьев красную кочанную капусту. Р. сидел в окружении лимонов. Э. ходила взад-вперед по кухне с таким видом, словно мы ей мешали, а не помогали.
— Он совсем отвернулся от жизни, — сказала она. — Становится все инертнее, боится всего на свете, вообще постепенно превращается в сосуд пустоты, в чайничек с кипящим небытием, в аккумулятор отсутствия…
— Лично я восхищен тем, насколько он непроницаем, — заявил Йерр, откупоривая эльзасское вино. — Продолжая замечательную метафору Элизабет, могу сказать: ему не хватает клапана. Его еще называют клапаном
— Можно ли поверить, что, симулируя все признаки умирания, мы тем самым защищаемся от смерти? — мрачно и патетически вопросил Рекруа (аккуратно нарезая при этом лимон кружочками).
Приведя все в порядок, мы разошлись. Р. ушел вместе с нами. Мы должны были вернуться к десяти часам вечера.
Десять часов. Я был не первым из гостей. На темном комодике в прихожей — букет зимних роз на длинных колючих стеблях. Рекруа и Йерр завели ожесточенный спор.
— Ты произносишь некоторые слова так, как они пишутся, и при этом имеешь наглость утверждать, что говоришь на правильном французском?![20]
— А что тут такого? — возражал Р, ворчливо, но не очень уверенно.
— И ты даже не удосужился сообщить об этом в своем курсе лекций?! — возопил Йерр и обратился к А.: — Увы! Горе языку, который некогда являл собою
— Ну хватит! — рявкнул Р. — Не понимаю, с какой стати ты так упорно держишься за все эти отжившие правила?
— То есть как?! — закричал Йерр. — С какой стати я почитаю правила больше, чем те, кто их знать не знает? Больше, чем те, кто говорит как бог на душу положит, а в действительности так тесно срослись с языком, которым пользуются, что убедили себя, будто вольны его уродовать? На самом деле если здесь и уместно слово
Рекруа взглянул на него с ехидно-благожелательной улыбочкой:
— Пока ты разглагольствовал о чистоте языка, у тебя брюки сползли и волочатся по полу.
— Это его
— У хозяйки, что чистит и трет без оглядки, и дом и детишки в полном порядке! — энергично парировал Йерр, взъерошив свою седеющую шевелюру. — Да будет вам известно, что я ознакомил вас с пословицей, распространенной к югу от Везеры[21]1, берущей свое начало на плато Мильваш. А вот откуда, скажите на милость, берет свое начало это