России, как к собратьям по несчастью. Ценили они и уважение русских к их обычаям, храмам и традициям; наши солдаты никогда не оскорбляли турецких женщин.
Жизнь в Константинополе была чуть лучше, чем в лагерях. Городской госпиталь по сравнению с лагерными при посольстве был обеспечен всем необходимым. В них раненые лежали часто на полу, даже не перевязанные, а в городском госпитале были отдельные помещения для сестер и врачей, чистота. Да и больных становилось все меньше и меньше. С пропитанием в столице тоже было чуть проще. В лагерях ели в общих столовых пищу, которую было трудно переварить, а в Константинополе можно было нарваться на милость какого-нибудь турка, который вкусно накормит тебя в ближайшем ресторане да еще расскажет местную притчу.
Немало восточных легенд наслушался Гайто в первые недели своих стамбульских скитаний. В одной из местных кофеен услышал он легенду о садовнике и смерти. «К персидскому шаху пришел однажды садовник, чрезвычайно взволнованный, и сказал ему: дай мне самую быструю твою лошадь, я уеду как можно дальше, в Испагань. Только что, работая в саду, я видел свою смерть. Шах дал ему свою лошадь, и садовник ускакал в Испагань. Шах вышел в сад; там стояла смерть.
Он сказал ей: зачем ты так испугала моего садовника, зачем ты появилась перед ним? Смерть ответила шаху: я не хотела этого делать. Я была удивлена, увидев твоего садовника здесь. В моей книге написано, что я встречу его сегодня ночью далеко отсюда, в Испагани».
Так на слух и на ощупь, минуя книжные шкафы, Гайто открывал для себя прежде неведомый мир восточной истории и философии. Турки охотно пускали русских в свои мечети, чувствуя со стороны «гостей поневоле» уважительное любопытство. Как-то Гайто наткнулся на шарлатана-экскурсовода, который подрабатывал тем, что знакомил с местными достопримечательностями тех русских, которые были при деньгах. Стоя у входа в храм Святой Софии, он на свой лад поведал историю его строительства.
Один из султанов велел своему строителю создать самую пышную, самую величественную мечеть с золотыми минаретами. Дал на постройку баснословную сумму. «Если сумеешь построить, сумеешь меня покорить своим созданием, награжу; если не сумеешь — выбирай между кинжалом, шнурком и ядом». — «Слушаю, повелитель». Строитель знал, что на постройку одних золотых минаретов суммы не хватит. Много дней спустя он предстал перед султаном: «Свет очей моих, великий повелитель правоверных, приди и взгляни на мое создание». Окинул взором султан чудо искусства и сказал: «Прекрасно твое творение, я им доволен, но ты меня обманул. Где золотые минареты?» — «Повелитель, но ты велел создать мне
Много раз после этого Гайто обходил Айя-Софию, любовался ее минаретами и думал о судьбе бесстрашного зодчего, который сумел переиграть приближавшуюся смерть, и бедного садовника, который ей проиграл. «Бессмертие за художником!» — настойчиво повторял он себе.
«Константинополь был тогда самым необычным городом мира, такой же была наша жизнь в нем. Мы жили в Константинополе как в каком-то дурмане. Все мы были опьянены фантастической красотой города, весной, молодостью, свободой; мы вырвались от смерти к жизни, но смерть была еще так близка, что казалось, что эта жизнь должна опять оборваться, что она нам дана на краткий миг, который надо прожить, не пропустив ни одного мгновения… Семь лет — с 1914 года — мы не принадлежали себе и не видели личной жизни. Наконец мы объездили весь Босфор, осмотрели Константинополь, гуляли всю ночь Рамазана среди праздничной турецкой толпы, заходили в мечети. Константинополь так красив, сказочен и интересен, что мы буквально были влюблены в него», — вспоминали те же Зерновы.
Такие чувства вызывал Царьград у русской молодежи, пережившей Первую мировую, две революции и Гражданскую войну. Вот и Гайто поначалу был покорен Константинополем, со всей его круговертью и суматохой. «Мы гуляли, – вспоминал он в 'Рассказах о свободном времени', — по улицам Константинополя, очень хорошего города. С европейских высот мы видели убогую яму Касим-Паши — рухнувшее величие могучей тысячелетней империи. Мы попадали в узкие переулки Стамбула, где маленькие ослы невымирающей древней породы возили на своих спинах связки дров и высокие корзины с провизией. Женщины с закрытыми лицами несли узкогорлые кувшины — это напоминало нам картинки из Библии. Неподвижные турки, целыми днями просиживающие в кофейнях, постигали, как нам казалось, самые сокровенные тайны Востока. Из этих тайн мы усвоили главное: искусство ничего не делать».
Но вскоре отсутствие постоянного занятия, а вместе с ним и пропитания, стало все больше и больше тяготить Газданова. Неразбериха улиц стала проникать в душу и порождать тревожные вопросы. Что же делать дальше? Куда следует отправиться? К счастью, слова старого отцовского друга перекрестившего его на прощанье, были пророческими: Гайто действительно сначала затерялся в городе, потом совсем было растерялся, но вскоре нашел «своих» — двоюродную сестру с мужем.
Аврора Газданова была первой балериной Осетии. Первой — потому что лучшей, и первой — потому что до нее балерин-осетинок не было. Как и многие балетные артисты до 1917 года, она уехала оттачивать свое мастерство за границу, поэтому бурные вихри революции и Гражданской не коснулись ни ее хрупкой души, ни ее хрупкого тела. И вот теперь Аврора приехала на гастроли в Константинополь вместе с мужем Сеней Трояновым и встретила своего брата Гайтошку в бедственном положении. Выспросив у него все подробности его странствий, она выяснила, что Гайто гимназии окончить не успел и потому не получил свидетельства о получении среднего образования. Это означало, что дорога в университет для него была закрыта. Вместе решили, что нужно закончить гимназию, которая как раз открылась 1 января 1922 года в Константинополе для таких же, как Гайто, недоучек, сбежавших на войну. Аврора, вхожая в высшие круги русской эмиграции, похлопотала за брата, и его зачислили в седьмой класс (выпускным был восьмой).
Гайто был принят в русскую гимназию Союза городов, расположенную в запущенном дворце одного из турецких вельмож в Топ-Хане. Не только сама гимназия выглядела причудливо в стенах дворца, но и ученики поражали своим разнообразием. Вперемежку с мальчиками в гимназических курточках важно прохаживались юноши в кадетских гимнастерках, девочки в институтских пелеринках, мелькала великовозрастная молодежь в пехотной, кавалерийской, морской форме. Среди пестрой разновозрастной толпы Гайто быстро нашел гимназических приятелей, не подозревая о том, что судьба свяжет их на долгие годы.
Сам о себе Гайто с детства думал, что дружить не умеет. Не потому, что не умеет быть верным, хранить секреты или оказывать помощь. Он не умел дружить с той пушкинско-лицейской страстью, пламенностью, которая подразумевала нечто большее, чем близость интересов и взаимную порядочность.
«Я не любил откровенничать, — признавался он, будучи уже взрослым, — но так как я обладал привычкой быстрого воображения, то задушевные разговоры были мне легки. Не будучи лгуном, я высказывал не то, что думал, невольно отстраняя от себя трудности искренних признаний, товарищей у меня не было. Впоследствии я понял, что, поступая так, я ошибался. Я дорого заплатил за эту ошибку, я лишился одной из самых ценных возможностей: слова 'товарищ” и 'друг' я понимал только теоретически. Я делал невероятное усилие, чтобы создать в себе это чувство; но я добился лишь того, что понял и почувствовал дружбу других людей, и тогда вдруг я ощутил ее до конца. Она становилась особенно дорога, когда появлялся призрак смерти или старости, когда многое, что было приобретено вместе, теперь вместе потеряно. Я думал: дружба — это значит: мы еще живы, а другие умерли. Помню, когда я учился в кадетском корпусе, у меня был товарищ Диков; мы дружили потому что оба умели хорошо ходить на руках. Потом мы больше не встречались — так как меня взяли из корпуса.
Я помнил о Дикове, как обо всех остальных, и никогда не думал о нем. Спустя много лет в Севастополе в жаркий день я увидел на кладбище деревянный крест и дощечку с надписью: 'Здесь