несчастную. Но тут появился матрос и убедил Гайто не поднимать шума. Оказалось, там, внизу, прямо на угле металась в бреду сестра милосердия. Муж, военный врач, тайком спустил туда тифозную жену. Он опасался, что при страшных сквозняках, которые гуляли на корабле, больная подхватит еще и простуду и уже не выживет. Единственное защищенное от ветра место было в глухой угольной яме, где ей и соорудили временный настил. Консилиум из врачей, находившихся на корабле, давно решил, что положение женщины безнадежно, а потому не стоит мучить ее лечением. Но муж не терял надежды и готов был идти на немыслимые ухищрения, лишь бы ее спасти.
Слушая рассказ матроса, Гайто подумал о том, что в поведении доктора отразилось не только горячее чувство, но и опыт прошедшего войну человека. Городской врач, практиковавший в приличных домах и не знавший страшных условий полевых госпиталей, вряд ли решился бы поместить умирающую женщину в такие антисанитарные условия. Но военные врачи, прошедшие с Добровольческой армией половину России, уже давно привыкли жертвовать меньшим во имя большего. Ради спасения жизни они допускали многое, о чем не смогли бы и помыслить, будучи свежеиспеченными выпускниками столичных медицинских факультетов.
«Все правильно. — Гайто мысленно соглашался с врачом. — Порою сквозняки бывают страшнее тифа». Он вспомнил, как недавно, стоя в многочасовой очереди в уборную (они плыли на грузовом танкере, и корабль не был приспособлен к такому количеству пассажиров), услышал рассказ офицера, в поисках родных приплывшего на катере с соседнего «Саратова»:
«Наш пароход был переполнен — генерал Кутепов старался взять всех кого можно. Наверху еще были места, где можно сесть. Но уж больно там холодно, ветер, льет дождь. Внизу же люди буквально стояли, прижавшись друг к другу. Пароход торговый, сами понимаете, уборных на всех не хватает. Командование подвязало к бортам бревна для этой цели. Я встал в очередь в уборную. Вдруг человек передо мной вскрикнул. В темноте я не понял, что случилось. Раздались крики: ''Человек упал за борт!' — 'Где? Куда?' — 'Да вот, в уборной! С бревна сорвался'.
– Что-то не видать! — говорит мне сосед передо мной.
– Да темно… видно, камнем пошел ко дну…
– И то возможно… Сдуло… Сквозняки, знаете ли…
– В мирное время, — откликнулись в очереди, — тотчас остановили бы пароход, спустили лодку… а теперь?
– А теперь человек ничего не стоит… до чего дошло!»
На секунду Гайто всем существом ощутил ужас человека, когда тот сорвался с бревна. «Сквозняки… Доктор прав — надо опасаться сквозняков».
На самом деле семнадцатилетний юноша никогда не боялся простуды: ни тогда, когда прятался от вражеских пуль в осенних крымских болотах, ни тогда, когда трясся в трюме старого судна, ни сейчас, когда под проливным дождем их роте было приказано самостоятельно соорудить себе ночлег и место для полевой кухни на галлиполийской земле. Если бы не физическая выносливость, которую он воспитал в себе с детства, изнуряя себя гимнастикой и обливаясь до одури холодной водой, вряд ли стоял бы он здесь, с лопатой и дожевывая остатки хлеба. В лучшем случае валялся бы в подводе, где сейчас громко бредит раненый. Как и многих других больных, его сгрузили с парохода «Петр Регир», который сначала из-за изношенности собирались пустить на слом, но в последний момент отдали под погрузку госпиталей. Ведь больных было много и, кроме того, среди них немало тифозных, требовавших изоляции.
Офицер был еще в сознании, когда товарищ сообщил ему, что в момент погрузки видел на одном из судов его сестру и мать. В этом не было ничего удивительного — большинство семей эвакуировались из Феодосии и Ялты на разных судах, даже не зная о судьбе друг друга, а потом, случайно услышав родные фамилии, бросались на поиски близких в константинопольском порту. Вот и этот офицер в приступах бреда повторял названия судов, гадая, на каком из них могут быть мать и сестра. «'Херсон'? На 'Херсоне' ты их видел? Нет, не на 'Херсоне'? А на каком? На 'Саратове'?» — прерывисто вскрикивал бедняга, обращаясь к товарищу, который уже несколько дней как обустраивал новый лагерь на Лемносе. «А может, они на 'Екатеринодар' попали? Там, сказывали, много штатских взяли… Нет, не знаешь? Ну, тогда на 'Крым', может, погрузились… Что же, ты, Алешка, не выспросил как следует у коменданта, списки видел, фамилии их видел, а название судна не разглядел… Как же мне их искать-то теперь…» Высказав упреки не слышавшему его товарищу, раненый затих, совсем обессилев и свесив руки.
Не без содрогания Гайто отвернулся. С тех пор как к и эшелону, стоявшему в Новороссийске в ожидании отправки в Феодосию, каждое утро подъезжала госпитальная подвода в которую, словно дрова, сбрасывали трупы умерших за ночь, с тех самых тревожных дней Гайто не мог смотреть без ужаса на эти подводы. «Это у меня семейное, — успокаивал юноша сам себя. — Все, что хоть немного напоминало отцу о смерти, оставалось для него враждебным и непонятным, я и кладбищ с памятниками, как он, не люблю, и колокольный звон…»
Вот и сейчас вид подводы вызывал у Гайто чувство обреченности, словно она была существом вроде старухи с косой, которая сама выбирает свою жертву, целя в любого приглянувшегося. И только благодаря капризу этой старухи он стоит сейчас над бредящим офицером, а не лежит рядом с ним. Не осознавать свою зависимость от этого каприза он не мог, но и подчиниться ему не хотел. Там, в Галлиполи, зарождалась история его противостояния — противостояния смерти.
«Стоит ли рассказывать о Галлиполи? О нем столько уже сказано и написано. Галлиполи — это год сидения и год ожидания, год последних надежд.
Галлиполи — это Инжир-Паша — Кутепов — и его чудо: превращение голодных, обовшивевших, деморализованных, готовых стать опасной вольницей людей в дисциплинированную, связанную монолитную группу.
Галлиполи — это Штейфон с его 'губой' и 'опричниками' — константиновцами, сергиевцами и другими юнкерами.
Галлиполи — это год жизни впроголодь.
Галлиполи — это 'Американский дядя', майор Дэвидсон, даривший нам белье и полотенца с пометкой большими буквами: USA MD USA 'УЗАМДУЗИ'. Все немедленно продавалось грекам и туркам ради хлеба, кусочка халвы, пачки табаку.
Галлиполи — это выдача ЛИРЫ [3]! Праздник в городе и в лагере. Можно хоть раз поесть вдосталь хлеба, халвы, выпить бутылку чудесного самосского вина.
Галлиполи — это рисунки, карикатуры, незлобная насмешка над своей судьбой, добродушная ирония по отношению к себе самому.
Галлиполи — это черный крестик с белой каемкой и надписью 'Галлиполи' во всю ширину его, и вверху: '1920', а внизу '1921'».
Так вспоминал о галлиполийском житье автор мемуарной повести «Забытые» Владимир Душкин. Так, или почти так, вспоминали о нем многие офицеры, прошедшие через сидение в «долине роз и смерти» и после добравшиеся до Европы или Америки.
Однако сам Гайто Газданов вспоминать о галлиполийском житье не любил. Одной из главных причин его уныния в лагере был тот строжайший порядок, который ставили в заслугу Кутепову и который действительно спас жизнь многим, но что так не любил юный Гайто.
Поддержание дисциплины, необходимой во время боевых действий, в мирной жизни превращалось для Гайто в бессмысленную муштру. Строгое подчинение командиру на войне определяло согласованность действий и успех операций, а в лагерном обиходе вырождалось в грустный анекдот.
Неподалеку от палатки Гайто стояла палатка двенадцати стариков-полковников, которых в лагере называли «наши двенадцать апостолов». Всем было известно, что Кутепов, опасаясь деморализации, приказал ни одного человека без дела не оставлять, и каждый день раздавались наряды на работы, караулы, учения. Для земляных работ и строевых занятий «апостолы» не годились, и вот им нашли применение: в полдень, когда выходил новый наряд на развод караулов, они командовали разводом. Бывало, встретится наряд: кавалерия, пехота, справа гвардия — в конце показывалась фигура очередного полковника. Один из них вывез саблю, и они по очереди ее носили, причем портупею не перетягивали по