– Вы убили его из-за этих очков? – прошептал Ник.
– Пошли, – Дэлги подтолкнул его к лестнице, больно сдавив руку выше локтя. – Если по дороге что- нибудь выкинешь – гарантирую продолжительную агонию, понял?
Еще одна метаморфоза Пластилиновой страны. Ника начало подташнивать.
Выйдя на улицу, они окунулись в солнечный пыльный полдень, полный толкотни, криков, мельтешения лиц. Как будто ничего не случилось.
Пока пробирались по кривым рыночным улочкам к воротам, он опять щурился. Купленные в лавке темные очки так и лежали в кармане куртки. Не надо было заходить в эту лавку.
Посеревшая от пыли вывеска с намалеванными шляпами. На торцовой стене шляпного павильончика – довольно крупный зеркальный четырехугольник, и в нем проплыли, среди спешащего мимо народа, Дэлги и Ник. Дэлги внешне спокоен, в его болотно-зеленых глазах ни тревоги, ни настороженности. Держит сумку из просвечивающей ткани с двумя запотевшими бутылками газировки, которая теперь вряд ли кому-то понадобится. Хотя не мог же он оставить ее на месте преступления – улика!
Возле ворот с решетчатыми створками двое полицейских болтали с продавщицей жареных улиток.
– Ник, молчать, – шепнул Дэлги, на мгновение сжав его локоть, словно клещами.
Ник прошел мимо блюстителей порядка, даже не повернув головы в их сторону. Дело не в страхе. Человек, который столько времени о нем заботился и еще сегодня утром был его другом, готов его убить, чтобы замести следы жутковатого и нелепого преступления. Эта перемена угнетала Ника сильнее, чем очевидный вывод, что до вечера ему не дожить.
Он свидетель. Если бы его труп нашли рядом с трупом продавца, сразу стало бы ясно, кого подозревать, поэтому Дэлги сначала увезет его куда-нибудь подальше.
Ник покорно сел в купленный утром автомобиль (сегодня утром – как это было давно!). Бросив на заднее сиденье сумку с бутылками, Дэлги задернул шторки, молча положил ему на горло сильную жесткую ладонь, нащупал сонную артерию.
«Ага, сейчас придушит…»
Ник не сопротивлялся, но придушили его не насмерть. Через некоторое время он выплыл из ватного забытья, захлебываясь теплым шипучим напитком.
– Очнулся? – спросил Дэлги, убирая горлышко бутылки от его губ. – Идем. И без подвигов, понял?
Машина стояла перед зданием, окруженным увитой желтоватым плющом колоннадой. Гостиница, где сняли номер.
«Зачем мы сюда приехали? Наверное, чтобы не было вопросов, куда я делся. Ему ведь нужно избавиться от меня так, чтобы на него не подумали».
Когда поднялись в номер, Дэлги разрешил ему сходить в туалет и умыться холодной водой, потом велел сесть в кресло, которое стояло достаточно далеко и от окна, и от двери. Привязал руки к подлокотникам, заткнул рот – все это ловко, но без лишней жестокости, не причиняя боли. Впрочем, Ник сейчас и не обратил бы особого внимания на физическую боль, до того болезненным было разочарование: они столько вместе пережили, пока добирались из Ганжебды в Слакшат, – и все закончилось каким-то дурацким криминалом!
После Дэлги ушел, в замке щелкнул ключ. Ник был почти спокоен. Даже глаза оставались сухими. Спокойствие человека, замерзающего в двадцатиградусный мороз. Он надеялся, что Дэлги, по крайней мере, убьет его быстро, не мучая. Все-таки они почти друзья.
Дэлги отсутствовал не слишком долго. Вернувшись, освободил его от кляпа, развязал.
– Ну как, не скучал? – чуть прищуренные болотные глаза смотрят на Ника с непонятным выражением, выжидающе. – Ты что-нибудь хочешь?
«Это он спрашивает о моем последнем желании? Значит, все…»
Сопротивляться бесполезно. Правда, у него есть оружие, да не простое, а абсолютное: заинька Мардарий. Если заиньку выпустить, он всех порвет, как пресловутую грелку… Ну и ладно, пусть и дальше сидит в кулоне.
– Вообще, я хотел бы увидеть море. Ни разу его не видел. Но это, наверное, нереально. Тогда просто крепкий кофе с сахаром. А кулон перешлите сестре Миури.
Дэлги хмыкнул, снял трубку с золоченого телефонного аппарата и заказал две чашки кофе в номер.
Свою порцию Ник выпил медленно, маленькими глотками. Рука с чашкой дрожала, и ему было стыдно, но он ничего не мог с этим поделать. Глаза сами собой стали слипаться.
«Он меня, что ли, отравил? Я сейчас просто усну – и больше ничего не почувствую? Совсем не страшно…»
Вилен, срань собачья, оказался предателем! Против своего благодетеля пошел, против начальника, против авторитета! Настрочил втихаря донос непогрешимому советнику цан Маберлаку – и о том, что министерское задание на самом деле не выполняется, и об ихней с Элизой зарплате, систематически присваиваемой Ксаватом, и о поездке в Ганжебду, и еще какую-то несусветную чушь приплел насчет «безыдейности» и «идеологической неграмотности» господина цан Ревернуха.
Последнее, положим, заумь в духе Окаянного мира, но все остальное – очень даже серьезно. Ксавату предложили официально объясниться, курьер с казенным письмом аж в Слакшате его разыскал. И вручил потихоньку еще одно письмецо, от верного человека из министерства, который Виленов донос для Ревернуха тайком скопировал.
Будь у него такая возможность, Ксават убил бы предателя-молокососа, но Вилен после появления курьера благоразумно исчез. Улизнул. Наверное, в столицу, срань такая, подался, под крыло к цан Маберлаку, а то бы Ксават расквитался с ним за подлянку по воровским законам.
А Элиза осталась, чтобы со своим Келхаром миловаться. И ругать ее не моги – будешь иметь дело с высокородным цан Севегустом!
Сам Келхар нынче куда-то запропастился, уже второй день ни слуху ни духу. А перед этим многозначительно обмолвился, что вспомнил, благодаря эксперименту с клюнсом, что-то «исключительно важное».
Может, просто сбежал с охоты, бросив и учителя, и клиента, и девку на произвол судьбы. Высокородный, с него станется. Для него те, кто без приставки «цан», вроде как и не люди.
…Ощеренные осколками оконные рамы, и за ними колышется что-то темное, зыбкое, взбаламученное, не похожее на обычную ночь. Мама, пока еще живая, собирает чемоданы. Яростные смуглые лица с блестящими белками глаз. Кровь повсюду, целыми лужами.
Чей-то знакомый голос:
– Эй, это просто сон, галлюцинации, понял? Потерпи, скоро все будет хорошо.
Переполненный плацкартный вагон, длинный-предлинный, словно переход в московском метрополитене. Людей с пожитками столько, что даже сесть некуда. Надо найти среди них маму, тогда она останется жива, но как ее найдешь, если воздух в этом бесконечном вагоне сероватый, мутный – даже не воздух, какая-то иная субстанция, размывающая лица и очертания фигур. А времени на поиски всего ничего, пока температура не упала ниже минус двадцати.
Дверь в тамбур. Открывать ее нельзя, потому что за ней на самом деле не тамбур, а магазин с черепами, где лежит на одной из полок покрытый коричневым лаком череп Люссойг. Ей надо было превратиться в человека насовсем, тогда бы ее не убили.
По широкой зимней улице мчатся потоки машин, а подземные переходы доверху завалены снегом – и один, и второй, и третий… Надо разыскать свободный от снега, иначе негде будет переночевать. Хотя можно лечь и прямо в сугроб. Все равно небо низкое, как потолок…
Это и есть потолок, расписанный лиловыми и золотыми цветами, каких не бывает в природе, – вся эта роскошь местами облупилась, но видно, что работа настоящего художника. Еще и белый лепной карниз с модерновыми завитками.
Вокруг никакого снега. Незнакомая комната, у изголовья кровати, на столике, стоит стеклянный кувшин с розовато-оранжевой жидкостью, рядом керамический бокал. На стуле аккуратно сложена одежда. За арочным окном, забранным решеткой, сплошная масса зеленой листвы – то ли крона дерева, то ли кустарник.