– Тут самая низина, – толковали проводники. – Однако ж не пужайтесь, ведаем пути.
Ехали сторожко; меж низкорослых кустарников мелькали серые и черные бараньи трухменки с красными шлыками. В иных местах кони проваливались по брюхо, но их тотчас вытягивали на тропу.
Проводники кричали:
– Обок – зыбун!
– Ежжайте след в след!
Кое-где пришлось настилать гати; рубили саблями ивняк, кидали под ноги лошадей. И все ж с десяток лошадей провалились.
Тимофей Шаров с тревогой поглядывал на солнечный восход.
– Худо идем, Юрий Данилыч, мешкотно! Поспеем ли? Бог с ними, с конями.
– Коней терять не будем. Надо вытаскивать, – спокойно отвечал Юшка.
– Да ведь припозднимся!
– Не припозднимся. До полудня еще долго.
Но гиблой, глухой низине, казалось, не было конца и края. Тимофей и вовсе потерял терпение, то и дело вопрошал:
– Скоро ли, мужики?
– Теперь уж недалече. До леска рукой подать.
Наконец казаки выбрались в сухой березняк. Мужики
молвили:
– Дале ноги не замочишь. Поля да перелески, а там уж и Кромы.
Юшка дал рати передышку.
– Подкрепитесь, казаки. Набирайтесь сил. Дале открыто пойдем.
Подозвал лазутчиков.
– Доглядайте вражий стан. Ждите, покуда Бобыль не ударит. Тотчас пальните из пистолей.
Повстанцы знали: начнет сечу дружина Нечайки.
Близился полдень. Тимофей Шаров, привалившись к березе, напряженно сцепил на колене жесткие ладони. Ждал!
Нечайка молчал.
Наконец-то одолели овражища! Поизодрались, тюумая-лись. Иван Исаевич, оглядев уставшую рать, ободрил:
– Ниче, ниче, ребятушки. Час терпеть, а век жить. Придет солнышко и к нашим окошечкам.
До полудня было еще добрых два часа. Дружина укрылась в бору.
Отдыхали. Жевали хлеб и сушеное мясо, запивая квасом из баклажек. Мирон Нагиба, прикладываясь к горлышку, блаженно крякал.
Афоня повел носом, подсел к Нагибе, рассмеялся.
– Знать, крепок квасок, Миронушка?
– Буде зубы-то скалить, – заворчал Мирон и воровато покосился на Болотникова. (Воевода на время похода приказал вылить из баклажек вино и горилку). Слава богу, не приметил. Сидит в сторонке и ведет речи с ратниками.
Нагиба показал Афоне кулак и сунул баклажку за пазуху. Шмоток, посмеиваясь, побрел меж дружинников.
Стал супротив могутного русобородого ратника в домгсь тканом азяме. То был Добрыня Лагун из комарицких мужиков; подле Добрыни лежала огромная палица, обитая железом.
– И впрямь Добрыня Никитич… А все ж упарился, Добрынюшка. Рубаху хоть выжимай. За сошенькой легче ходить?
Лагун, высоченный, довольно молодой еще мужик, молча рвал крепкими зубами кус мяса. Афоня уже знал: Добрыня простодушен и неразговорчив, слово клещами не вытянешь.
Шмоток обеими руками ухватился за палицу и тотчас опустил наземь.
– Ну и ну! Да как же ты, голуба, эку дубину с собой таскаешь?!
– А че?
– Так ить тяжеленько, поди.
Добрыня безучастно жевал мясо.
Невдалеке, из чащобы, послышался голос кукушки. Один из повольников поднялся и вопросил, перекрестившись:
– А ну скажи, божья птаха, сколь мне годов жить?
Кукушка молчала. Повольник постоял, постоял и огорченно опустился в траву.
– Худы мои дела.
– Да ты не кручинься, голуба, – принялся утешать молодого ратника Афоня. – То ишо не беда, коль молчит. Вот кабы один разок прокуковала, тут уж не обессудь. Кому что на роду писано… Птица сия – вещая. Прокричит ку-ку над избой – жди в дому чьей-то смерти. Но, бывает, и счастье предрекает. Коль услышишь птицу попервости да идешь с деньгой – быть богату. Тако же и девушка. Пусть хоть с единой полушкой услышит – за богатым быть. Особливо страднику кукушка в утеху, кой в первый день засевать полосу выходит. Уж ежели ку-ку услышит – быть тучному колосу.
– Но есть птицы, кои одно зло предрекают. Так ли, дядька Афанасий?
– Так, голуба. Их и зовут зловещими. То ворон, грач, сыч, сова, филин, пугач да сорока. Кричат дико, аж волосы дыбом. Как-то ночью в лесную глухомань угодил. Жуть, паря! Вдруг слышу, кто-то человечьим голосом завопил, А голос страшный, отчаянный, будто на помощь к себе зовет. Я к земле прирос, душа в пятки. Опосля крик ребенка разнесся, плачет, чисто дитя малое. Потом хохот на весь лес. И такой, паря, хохот, будто Илья на колеснице громыхает, аж дерева шатаются. Под конец же – смертный стон. Тут и вовсе apos;всего затрясло, удержу нет.
– Пугач был?
– Пугач, паря. Уж куды зла птица! Сколь бед людям причинила. От такой подальше. Но и от зловещей птицы можно уберечься.
– Заговором?
– Не, паря, ни кресту, ни заговору не поддается. Надобно когти филина при себе иметь. Вот тут-то наверняка зла не увидишь. Сусед мой, дед Акимыч, почитай, век прожил. А все отчего? Когти филина на шее носил.
Афоню тесно огрудили ратники.
Болотников и Нагиба вышли на крутояр. Откинув еловую лапу, увидели на другом берегу крепость.
Кромы! Высокая, мощная крепость с проезжими, глухими и наугольными башнями; крепость была настолько близкой, что казалось, выпусти из тугого лука стрелу – и она вонзится в толстое дубовое оградище.
– Ишь ты, под самые стены подошли, – негромко молвил Нагиба.
Иван Исаевич зорко окинул вражий стан. Рать расположилась так, как и рассказали лазутчики. Царево войско огибало крепость двумя полукольцами; в первом – отчетливо виден шелковый голубой шатер, в другом, более отдаленном, малиновый.
«Шатры Нагого и Трубецкого… И шатрами и ратями обособились. Меж ратями версты две… А где ж пушкарский наряд? Афоня сказывал, на взлобке. Угор тут один, левее стана Трубецкого. Здесь наряд!»
– Тихо в стане, батько. Одни плотники тюкают.
– Туры ладят. Высоко подняли. Не седни-завтра пушки начнут затаскивать.
– Вовремя пришли, батько. Супротив пушек Кромам не устоять. С тур поглядно, как на ладони, токмо ядра покидывай.
– Ныне не покидают…
Вражий стан усеян шалашами ополченцев; всюду дымятся костры; доносятся запахи рыбьей ухи, мясной похлебки, жареной баранины.
– Холопы снедь барам готовят. Ишь, вертела крутят… Не ждут нас, батько.
– Не ждут… Дело за Нечайкой.