молотком-ледорубом Уго тщательно отбивает все острые выступы гребня, которые могли бы перетереть веревку. Он не уверен, что веревка достаточно длинна, чтобы спуститься до самого Гургла, – а где она кончается, за выступом не видно. На всякий случай он проверяет готовность своих самоблокирующихся зажимов, чтобы иметь возможность переустановить страховку.
Несколько метров благополучного спуска – и Уго висит в пустоте. Куски льда – два-три сталактита – срываются и летят мимо него.
К счастью, внизу, за выступом, у подножия ледяной колонны, он, кажется, видит полочку – будто она его тут дожидается. Уго старается не прислоняться к сталактиту: столб такой тонкий, он боится, как бы тот не обрушился. В поисках надежной стены, где можно было бы закрепить вторую веревку, он осторожно протискивается за колонну – внутрь, туда, куда вдается свод скалы. И вот так сюрприз – там обнаруживается небольшая пещерка. Структура кулуара нарушена: желоб сильно прогибается внутрь, образуя глубокую слепую впадину.
Уго не удается найти подходящей щели. Он бросает взгляд вниз и решает, что здесь страховка уже не нужна: тут он может без риска спуститься до самого Гургла. Склон – не крутой. Он стягивает веревку. Сворачивая моток и собираясь уходить, он в последнюю минуту засомневался: что-то внутри привлекло его внимание. Он расстегивает карман рюкзака, вынимает налобный фонарь и прикрепляет его к каске.
В пещере полно сталактитов.
Уго встретился со своей второй женой, немкой, в Катманду. Она собиралась стать индуисткой. Их свадебное путешествие прошло в паломничествах по священным местам: долина Ганготри и возвышающийся над ней пик Шивалинг,[96] фаллос Шивы (Лену смутило, что он туда поднимался), священная пещера Амарнат с ее лингамом, оттаивающим и плачущим ледяными каплями семени, Ямунотри,[97] озера Гомукх…[98]
Уго подходит ближе. Лед совершенно прозрачен. Сквозь него Уго видит гротескно искаженное рефракцией лицо Клауса: тот сидит согнувшись или, скорее, скорчившись; даже без спальника. Он умер здесь, убитый холодом. Потом сюда просочилась вода, и его тело медленно оделось льдом.
Уго охватил ужас. Неужели ему предстоит найти всех погибших той экспедиции – мумифицированные, музеифицированные трупы? Какие ужасные открытия его еще ожидают?
Затем его взяло сомнение. Возможно ли это? Если Клаус замерз, он должен был бы потом оттаять, и так – много раз, год за годом. И значит – гнить то есть, – жить той жизнью, какой живут мертвые, а не застывать раз и навсегда в этом нелепом вечном бессмертии.
Уго видит в этом знак, посланный ему свыше.
Он уже собирался оставить Клауса, не оскверняя его могилы. Но неожиданно он понимает эту странную позу: Клаус умер, пока он что-то писал. Уго достает свой молоток-ледоруб и ледовые клинья и осторожно, как скульптор, начинает скалывать лед. В руках Клауса зажат небольшой блокнотик; когда Уго тянет его на себя, он отрывается вместе с кожей пальцев Клауса, которая прилипает к обледенелой бумаге. Уго все время дует на блокнот и левой рукой, которой он действует ловчее, как можно более бережно освобождает бумагу.
Буквы стерты; страницы слиплись и смерзлись. Он осматривает пещерку, ища другие следы, чтобы понять, что же тут случилось. Рядом с Клаусом лежит полотняный рюкзак; в нем – алюминиевая фляга, кое-какие припасы. Уго посещает нелепая мысль, что они, наверно, еще съедобны.
Он бросает последний взгляд – потрясенный; и – очень профессиональный: тут можно было бы сделать редчайшие снимки. Уго мог бы продать их в журналы по всему миру: само собой разумеется, сначала в «National Geographic», потому что он платит лучше всех, потом – в остальные. Сложнее всего, как всегда, было бы торговаться из-за прав на эксклюзивность: каждый журнал считает, что имеет исключительные права, и оспаривает их другу друга.
Вот вам пример двойного подхода, вечный спор журналистов: публика имеет право знать все – да, но только в
Интерес Уго, понятно, лежит в прямо противоположной плоскости: ему нужно как можно более широкое распространение. Чтобы его имя – его торговая марка, как сказал бы Мершан, – разошлось бы по всему миру.
Конечно, Уго ни о чем не жалеет. Клаус умер здесь – что ж, пусть так. Но публикация его фото означала бы наглое вторжение, воровство и насилие над его смертью.
Воровство: да, потому что он собрал бы богатый урожай с его смерти. Насилие и предательство: потому что он выставил бы на всеобщее обозрение эту исключительно личную трагедию…
Решительно, Уго чувствует огромное облегчение оттого, что не взял камеру. Если бы она была с ним, уверен ли он, что у него хватило бы сил сопротивляться искушению?
Нет. Он знает, что нет. Если бы у него был с собой фотоаппарат, он сделал бы снимки. В таких обстоятельствах их сделал бы кто угодно. Не вспоминая о воровстве и насилии, какие влечет за собой этот поступок.
Уго снова начинает спуск. Теперь ему надо пересечь Гургл, где навалило гораздо больше снега, чем он ожидал. Правда, накануне и в самом деле выпало невероятное количество снега, точнее, невероятное для тех Гималаев, которые он так хорошо знал. А сейчас он находился в восточной части этой горной цепи – гораздо менее посещаемой и орошаемой гораздо более обильными осадками.
Снег – невесомый, нереальный, бесшумный – беспрерывно течет по узкой ложбине, прорезанной посередине кулуара, как мука по мельничному желобу. К счастью, желоб не широк, так что Уго без труда удается перешагивать через неслышный поток. Он проходит кулуар наилучшим образом: использует скальные стены, тщательно страхуется после смены основного крепежа, теперь это два крюка, вбитых в лингам Шивы рядом с вечным саркофагом славы Клауса.
На другом краю Гургла он, к своему облегчению, обнаруживает страховку, установленную им при подъеме.
Добравшись до краевой трещины, Уго испытывает удовлетворение: какие бы сюрпризы ни приготовила ему потом гора, он знает, что сможет вырваться из Кара. Но он ощущает и беспокойство перед неизвестностью, которую воплощает для него труп Клауса – там, где он никак не ожидал его встретить, в стороне от маршрута экспедиции 1913 года.
Уго возвращается в базовый лагерь. Нет, Карим,
Пока Карим готовит еду, блокнот оттаивает, отпотевает, с него начинает капать вода. Уго подсушивает его у огня, стараясь аккуратно разделять страницы. Но на них почти ничего не осталось, уцелели только обрывки фраз.
Несмотря на усталость, Уго всю ночь пытается разбирать слова. Он пробует отгадывать их по очертаниям, на ощупь, свет его фонарика бродит по бумаге. В некоторых местах Клаус надавливал на карандаш сильнее, но на влажной бумаге не осталось ни одного связного предложения. То, что удается расшифровать, не представляет никакого интереса. С большим трудом он восстанавливает два отрывка, принесшие ему смутный, очень смутный свет. На середине блокнота: «Мершан… ушел… не вернулся…»; и – почти понятно, возможно, это – последние слова, написанные Клаусом: Клаус, которого Мершан считал атеистом, вывел своими негнущимися от холода пальцами:…
Смилуйся надо мною, Господи! —