назревавшего социального и психологического кризиса казус Опицина воспринимается уже не просто как феномен душевного расстройства, но как симптом более глубокого процесса трансформации человеческой личности.
Individuum est ineffabile
(несколько заключительных замечаний)
Наше странствие по тысячелетью средневекового Запада в поисках личности несколько затянулось. Что можно добавить к сказанному выше?
Мы двигались по этому тысячелетью преимущественно в хронологической последовательности (конечно, по необходимости временами ее нарушая). И это следование принципу диахронии никак не подтверждает традиционного тезиса, будто с течением времени признаки биографизма и индивидуализма все более «сгущаются». Напротив. Наиболее впечатляющее и глубокое проникновение в недра собственного Я мы наблюдаем в период перехода от Античности к Средневековью, ибо «Исповедь» Аврелия Августина воплощает такую степень личностного самоуглубления, какой, пожалуй, не достигали другие создатели автобиографий и исповедей на протяжении многих последующих столетий.
Вся перспектива истории средневековой личности как бы выворачивается наизнанку. Типологически раннесредневековый исландец предшествует индивиду христианской Европы. И что же мы видим? Вопреки тому, чего можно было бы ожидать, именно древнескандинавская культура, на далекой периферии Европы, являет нам тип личности, в котором черты традиционализма и архаики причудливо и органично сопряжены с явной тенденцией самоутверждения человека. Более того, его самовыражение и самоутверждение, скорее всего, были порождены именно этой архаикой. Христианское учение, принесенное на скандинавский Север сравнительно поздно и усвоенное довольно поверхностно, еще не внушило людям смирения и сознания пагубности гордыни, и они оказались более свободными для выявления и отстаивания собственного Я.
Историкам, как правило, кажется самоочевидным, что благоприятные основы для выявления личностного начала складывались в обществах, социально глубоко расчлененных и организованных в государства, в обществах с развивавшимся городским строем и, разумеется, в условиях существования и распространения грамотности и письменности. Между тем изучение древнеисландских памятников приводит к парадоксальному выводу: вполне определенно выраженные формы индивидуализма оказываются возможными в обществе, в котором нет ни городов, ни бюргерства, ни политической власти, ни — поначалу — даже письменности. Здесь есть над чем призадуматься.
Древнескандинавские тексты, как я полагаю, приоткрывают тот социокультурный субстрат, который в других регионах средневековой Европы был отчасти скрыт, а отчасти элиминирован более интенсивно шедшей христианизацией. Это свидетельствует о тех богатых возможностях, которые коренились в традиционной дохристианской культуре и могли реализоваться в специфических условиях.
Если попытаться самым предварительным образом обобщить представленный в книге разнородный материал, то начать пришлось бы с выделения по меньшей мере двух условных типов личности. Первый — тип северного язычника, постепенно и с явным запозданием, по сравнению с большей частью остальной Европы, переходившего к христианству. Для его описания нами было введено понятие «архаического индивидуализма». Другой тип личности, признаки коего мы так или иначе констатируем для эпохи европейского Средневековья, был обусловлен взаимосвязанными процессами христианизации и феодализации, равно как и урбанизации, процессами, которые с разной степенью интенсивности охватили весь континент. Если первый из названных типов отличался относительной автохтонностью, то личность человека христианского Средневековья складывалась в процессе взаимодействия многообразных влияний, включая в том числе и античные традиции.
Христианский персонализм не лишен известной противоречивости. Выдвигая идею богочеловека и личной ответственности христианина перед Творцом-Судией, христианизация безусловно стимулирует самоуглубление индивида, его внутреннюю рефлексию, коренным образом перестраивая его поведение, понимание и статус человеческой личности. Чтобы ощутить глубину порожденного христианством нравственного переворота, достаточно сопоставить Ветхий Завет с Новым. В Библии племя, народ, родовая группа доминируют над индивидом, и последний осознает себя преимущественно или даже исключительно в роли компонента этой органической целостности. Напротив, в евангелиях и апостольских посланиях народ, племя, семья радикально оттеснены на задний план. Христос обращается к индивиду. Не страдания или победы избранного народа, но напряженное борение человеческой души, ее устремление к Творцу и личная связь с Ним — таковы наиболее существенные сдвиги, принесенные христианской антропологией. Нет ни эллина, ни иудея, нет даже ориентации на семью — все эти органические связи обесцениваются. Единичный человек, будь то монах или отшельник, мученик или святой, который отстаивает свои избранничество и исключительность перед лицом преследователей, — таков герой и идеал новой религии.
Христианизация предоставила индивиду новые стимулы для самоуглубления. С полным основанием исследователи подчеркивают значение исповеди в качестве средства интериоризации веры: христианин должен уметь анализировать свои помыслы и деяния и дать им соответствующую оценку. Правда, мы знаем и другое. На протяжении длительного периода исповедь сплошь и рядом оставалась своего рода рутинной процедурой. Новое самосознание, ориентированное на автономную личность, которая стремится дотянуться до Бога, не сразу и с трудом осваивается в мире культуры, во многом сохраняющей связь с прежними дохристианскими ценностями. Религиозность новообращенных варваров сплошь и рядом остается внешней, в большей мере подчиненной ритуалам, нежели освоившей новые ориентации. Заботы о спасении души выражаются подчас скорее в исполнении обрядов, но не ведут к глубокой перестройке эмоционального мира. Нелегко согласиться с мыслью Ж. Делюмо о том, что победа христианства произошла не ранее эпохи Реформации и Контрреформации, вместе с тем невозможно отрицать, что для большинства населения средневековой Европы глубокое усвоение истин христианства и его этики представляло огромные трудности.
Но для нас в данном случае гораздо существеннее иное: даже глубокое усвоение духа христианства не только раскрывало, но и нивелировало личностное начало. Не следует забывать, что учение о гордыне — самом тяжком из всех смертных грехов — не могло не ограничивать возможности свободного самовыражения и не придавать ему весьма специфические формы. Торжество новой религии приводит к ослаблению индивидуалистического тонуса и к победе такой системы ценностей, в которой берет верх богобоязненное смирение. С точки зрения потенций личностного роста, христианизацию Запада нельзя счесть безусловным шагом вперед прежде всего потому, что победа новой религии имела своим результатом подавление архаического индивидуализма.
Утверждение корпоративного принципа организации общества влечет за собой частичное подчинение индивида группе — мирку сеньориального господства, церковному приходу, цеху и гильдии, монашеской братии. Однако ни род или клан, ни вассально-сеньориальный союз, ни жесткие кодексы поведения сословий и иерархичность общества не поглощали индивида в социально-психологическом отношении настолько, чтобы он не был в состоянии обрести собственную идентичность. Покорность церкви и заботы о спасении души отнюдь не исключали индивидуальной пытливости и исканий. В каждом поколении средневековый индивид заново открывал свое Я, и то, что он делал это открытие перед лицом Бога и в единении с Ним, не только не смягчало драматизма этого открытия, но, напротив, обостряло напряженность их диалога.
Итак, история средневековой личности, в той ограниченной мере, в какой ее вообще удается воссоздать, видится мне как прерывистая, «рваная», наполненная возвратами и движениями в противоположных направлениях.
Проблема эволюции человеческой личности на протяжении Средневековья остается спорной даже в рамках одного и того же историографического направления, а именно исторической антропологии. Я позволю себе упомянуть о расхождениях между концепцией, развиваемой Ле Гоффом, и точкой зрения, которой придерживаюсь я.