коего он разглядел на этой карте, искушает его, при этом — в тех же выражениях, в каких он искушал самого Христа! Поистине раскаяние и сокрушение в грехах граничат здесь с неимоверным превознесением собственной личности…

Облаченная в священническое одеяние фигура Опицина, с симметрично распростертыми руками, монументально статуарная, взятая сама по себе, могла бы быть воспринята как символ спокойствия и умиротворенности, но окружающие ее надписи тотчас убеждают в поспешности и неосновательности этого впечатления. Опицин бесконечно далек от душевного равновесия. Он не перестает вопрошать самого себя: «Кто я? Кто я?» (Quis sum ego? quis sum ego?). «Заносчивый фарисей — таким выгляжу я снаружи в своей гордыне», — читаем мы на одной подписи. А около медальона с картой Средиземноморья, оказывающейся символом первородного греха и царства дьявола, начертано: «Таков я внутри в моей гордыне». Надписи вполне симметричны по смыслу и призваны раскрыть глубокую внутреннюю противоречивость и разорванность личности автора. Проблема «внутреннего человека» и «человека внешнего», возникающая еще в посланиях апостола Павла (первый соотнесен с Господом, тогда как второй принадлежит земному миру с его страстями и заблуждениями), вывернута здесь наизнанку — точно так же, как наизнанку вывернут мир на символической карте, заключенной в груди Опицина.

Вспомним, что, по выражению Миша, средневековая индивидуальность осознавала себя «центробежно». Однако в случае Опицина приходится говорить о странном сочетании «центробежности» с «центростремительностью», ибо автор не довольствуется тем, что помещает себя в центр мира, — он ухитряется одновременно заключить весь этот мир внутри своего существа!

Такова ли была средневековая традиция? Вспомним, например, святую Хильдегарду Бингенскую (XII век). В видениях этой визионерки, тоже запечатленных в текстах и рисунках, между «микрокосмом» и «макрокосмом» существуют умиротворенный синтез и равновесие; в подобных изображениях доминирует чувство гармонии и спокойной упорядоченности. Сама Хильдегарда тоже увековечена на этих рисунках, но где именно? — Она расположена вне микрокосма-макрокосма, у ног человеческой фигуры, олицетворяющей микрокосм, в позе созерцательницы, которая зарисовывает увиденное ею15. Хильдегарда — заинтересованная зрительница, не участвующая непосредственно в таинстве гармонического соответствия малого и большого миров, но лишь свидетельствующая о нем благодаря милости Творца. Объясняется это тем, что ей совершенно чуждо акцентирование субъективного начала, — чуждо в несравненно большей мере, нежели иным ее современникам, придерживавшимся принципа «scito te ipsum». Излагая свои видения, Хильдегарда как бы элиминирует себя; ее внимание всецело сосредоточено на Творце и его творении. «Господь любит не персону (Deus autem personam non amat), — говорит она, — но те творения, кои несут Его отпечаток. Как сказал Сын Божий: пища Моя в том, чтобы творить волю Отца Моего»16.

Иначе Опицин. В его схемах мы тоже, как и у Хильдегарды, трудов которой он не знал, видим круги и овалы, в которые заключены видения макро- и микрокосма, но у Опицина эти фигуры множатся, переплетаются и налагаются одна на другую. Главное же различие заключается в том, что Опицин вносит в эту систему тревожную дисгармонию, выражающую его собственное душевное неблагополучие. Это уже не откровение, данное праведнику в видении, — это упорно возобновляемые удрученным сознанием попытки выразить собственные страхи и упования. Если Хильдегарда — не более чем благочестивый медиум, посредством которого осуществляется коммуникация между высшим и земным мирами, то Опицин творит образы того и этого миров. Он неизменно и последовательно субъективен.

Между субъективностью Опицина и индивидуальным самосознанием Петрарки — великая дистанция. В частности, восприятие Опицином соотношения между космосом и индивидом едва ли можно приравнять к модели, какую выработали гуманисты17. И тем не менее, mutatis mutandis, и Опицин находит в мире ту «точку отсчета», которая лежит в нем, а не вовне.

Антропоморфная карта Средиземноморья, помешенная в груди Опицина, снабжена надписью: «Откровение моих побуждений» (Revelatio cogitationum mearum). Сознание греховности и повышенное чувство вины, которое как раз в ту эпоху овладевает умами значительной части населения и интенсивно культивируется церковными проповедниками, концентрируется в личности Опицина и одновременно спроецировано на весь мир. Вселенная преисполнена грехов, но сосредоточены они в душе индивида. Это он, Опицин, стоит посредине мира, вместе с тем вмещая его в себя, и от его персоны распространяются на весь мир эманации его душевного состояния. Рисуя мир, Опицин пронизывает его своим собственным Я, своими упованиями на спасение, но прежде всего — не покидающим его чувством виновности и неизбывным страхом перед неминуемой погибелью души.

Если мы вправе видеть в озарениях Хильдегарды Бингенской и видениях Опицина феномены, в которых выразились определенные духовные и эмоциональные доминанты соответственно XII и XIV веков, то станет более понятным сдвиг, который произошел в самосознании личности на протяжении разделяющих их полутора-двух столетий. Гармония сменилась дисгармонией; божественный космос потеснен картиной демонизированного мира. Этот мир не превратился в дезорганизованный хаос, но разные его плоскости, ранее четко распределенные и разделенные, теперь совместились. Сложная и запутанная система символов, созданная Опицином, свидетельствует о предельной противоречивости его сознания.

Исследователи склонны видеть в рисунках Опицина исповедь, при посредстве коей ему, однако, не удается достигнуть примирения с Творцом. Его символические географические представления насквозь морализированы и даже, повторяю, демонизированы. Г. Ладнер видит в личности Опицина и в его творчестве яркий пример «отчуждения» индивида от мира и разлада между ним и Богом18. Он разделяет мнение Э. Криса о том, что Опицин страдал шизофренией, был «одержим болезненными исканиями собственной души и являлся жертвой порождающих психоз маниакальных галлюцинаций». Возможно. Поражает поистине болезненное упорство, с каким он от рисунка к рисунку вновь и вновь возвращается ко все тем же образам, фигурам и идеям, повторяя в сопровождающих их надписях одни и те же формулы. Во многих записях Опицина вообще трудно найти какой-либо смысл и логику, настолько они загадочны, отдаленные или бессвязные ассоциации беспорядочно нагромождаются одна на другую, и ключ к разгадке потерян. Любое слово или имя может породить в его уме новые фантазии и увести его куда-то в сторону.

Таково содержание одной из сохранившихся рукописей Опицина. Но и в другой мы находим все тот же конгломерат разрозненных и бессистемных заметок на каждый день, в которых фиксируются его внешний и внутренний опыт, религиозные размышления и ученые упражнения, а сообщения о повседневной жизни перемежаются с воспоминаниями. И вновь жалобы, страхи и сожаления соседствуют с выражением надежды. Эти подневные записи осознаются автором в качестве «штудий, предназначенных для достижения истинного знания» (studium ad veram scientiam capiendam), «высших постижений» (maior scientia)19.

Если в предыдущем труде Опицин «экспериментировал» с пространством, преображая его в символическую карту собственной души, то здесь он пытается столь же символически овладеть временем: он прибегает к своеобразной хронологии, и каждому новому году, в течение которого собирается делать свои записи, заранее дает наименование, отражающее его профетические оценки и надежды: 1335 — «год ожиданий» (annus expectationis), 1336 — «год воздаяния» (annus retributions), 1337 — «год обновления» (annus renovationis), 1338 — «год свершений» (annus perfectionis), 1339 — «год откровения» (annus revelationis), 1340 — «год увенчания» (annus coronationis), 1341 — «год спокойствия» (annus tranquillitatis). Нетрудно понять, что этих ожиданий, обновлений и откровений нужно искать не в политической или повседневной жизни — они мыслятся на мистический манер, как трансформации внутренней сущности самого Опицина.

Важно не упустить из виду, что Опицин, начертив схему своей жизни по годам (на протяжении первых сорока лет), изображая свои портреты в разных возрастах и пророчествуя о том, какими будут ближайшие годы его жизни, мыслит себя не как неизменную сущность, но как историческое существо, подверженное изменению и переживающее некоторый процесс. Пусть в символическом виде, он все же приближается к идее автобиографии, т. е. развития Я во времени, и в этом подходе необходимо видеть новое по сравнению с теми его предшественниками, о которых мы говорили ранее.

Концентрация на собственной персоне — столь же профилирующая черта этого сочинения

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату