внимания общечеловеческий идеал. Индивид, которого мы встречаем на страницах сочинений или в искусстве той эпохи, — не «человек вообще»; это именно социально определенный индивид.

Средневековые писатели и художники усредняют индивида, лишая его индивидуальности в нашем, современном смысле. Но тем самым они достигают главного, если исходить из присущих их времени установок: индивид не выступает под их пером, резцом, кистью в виде отъединенного и потому случайного человеческого атома, который едва ли заслуживает интереса сам по себе, — он фигурирует в их изображении как носитель социально значимых качеств и признаков. Авторы житий святых описывают своих персонажей при помощи штампов, которые переходят из одного сочинения в другое, без каких-либо затруднений заимствуются из общего фонда определений и эпитетов, и никого не смущает и не утомляет неустанное возвращение ко все тем же характеристикам святости. Напротив, агиографы явно испытывают удовлетворение от того, что каждый индивидуальный случай подтверждает их идеал. Ибо и автор жития, и его аудитория не ищут неповторимой индивидуальности святого, каковая вовсе в нем и не предполагается; ведь его святость означает как раз отказ от собственного Я и приближение к Богу, растворение индивида в Нем3.

Индивидуальность не ценится и не одобряется, ее страшатся, и не только в других — человек остерегается быть самим собой. Проявление оригинальности, самобытности имеет аромат ереси. Человек страдает от сознания, что он не таков, как все прочие люди.

Следовательно, установка на индивидуальность не характерна для этой эпохи. Изучать Средние века, сосредоточиваясь исключительно на выдающихся фигурах, — не значит ли отчасти бить мимо цели? То, что средневековые хронисты изображают современную им историю именно в виде историй монархов и их деяний, не должно вводить нас в заблуждение. Короли, папы и князья представляли для анналистов интерес не сами по себе, не как яркие индивидуальности, — они суть не более чем репрезентанты глубинного процесса обнаружения божественного Провидения, через их деяния осуществляется замысел Творца. «Gesta Dei per Francos» (Гвибер Ножанский): не франки или французы творя? историю, но Господь творит ее, используя их в качестве Своего орудия! Еще меньше индивидуальностями мыслились святые, отшельники, мистики, напротив, их слава заключалась в отказе от собственного Я, в растворении личности в Боге.

Но в таком случае не следует ли и историку, изучающему эту эпоху, не ограничиваться человеческими вершинами и фокусировать свое внимание только на таких исключительных персонажах, как Абеляр, Бернар Клервоский, Франциск Ассизский, Антоний Падуанский, Людовик Святой, Фома Аквинский, Данте?… В какой мере типичны такого рода личности? Они превышают средний уровень и не слишком показательны для понимания их среды. Точнее, они значимы в качестве неких предельных случаев, для понимания тех границ, которых тогда могла достигнуть индивидуализация. Не пора ли спуститься с горных пиков, где воздух разрежен, в человеческие долины, где кишит безымянная масса с ее повседневными заботами и устремлениями?

* * *

Установка на изучение «среднего человека» — не новшество в медиевистике. В отечественной историографии такого рода подход был применен, и не однажды, еще в начале XX столетия. Почти одновременно, в 1915 и 1916 годах, двумя выдающимися Историками-итальянистами, Львом Карсавиным и Петром Бицилли, были опубликованы труды, в которых обосновывалась необходимость знакомства с заурядным представителем средневекового общества4. Карсавин поставил перед собой задачу вскрыть тот уровень религиозного сознания, который он назвал «общим религиозным фондом», откуда люди черпали свои верования и представления о мире. Он гипотетически реконструирует носителя идей этого фонда, квалифицируя его как «среднего человека». Русский медиевист придает этому понятию методологическое значение: «средний человек» — не просто ординарный обыватель, но типичный носитель распространенных верований и религиозного образа мыслей. В число таких «средних людей» Карсавин был склонен включать и крупные индивидуальности, поскольку они, по его мнению, «вместе с тем и являются целиком или частично типическими индивидуальностями»5.

Бицилли в какой-то мере разделяет точку зрения Карсавина, но одновременно подчеркивает: нельзя изучать крупные индивидуальности в одном ряду с ординарными и строить общую картину, смешивая признаки, почерпнутые из анализа первых, с характеристиками вторых, так как типичное для одних может оказаться вовсе не типичным для других. Разница между выдающейся индивидуальностью и «средним человеком», по убеждению Бицилли, не «количественная», она заключается не в том, что, например, святой Бернар — «более мистик», нежели кто-то еще; «он — мистик по-иному». А потому, занимаясь только великими людьми, мы узнаем лишь одну сторону жизни средневекового общества. В отличие от Карсавина, Бицилли сосредоточил внимание на одном персонаже — на францисканском монахе Салимбене де Адам (1221–1287), авторе ряда сочинений, в том числе «Хроники», в которой содержится и его собственная биография. Бицилли изучает «Хронику» Салимбене, написанную в 1282–1287 годах, как источник для познания его личности — личности «представителя определенного культурного периода»6.

Я полагаю, что подходы к изучению средневековой религиозной культуры, продемонстрированные в трудах Карсавина и Бицилли, плодотворны. Фонд верований эпохи творился не одними лишь великими умами, теологами и мистиками, как воображала старая историография. Вопреки распространенной среди историков точке зрения, культурные модели не зарождались исключительно на верхних ступенях социальной иерархии, распространяясь затем (и вульгаризуясь) в более широких слоях общества. В массе народа зрели собственные представления о мире, пространстве и времени, о душе, грехе и искуплении, о загробном существовании. Эти представления далеко не всегда гармонировали с официальной доктриной, и между ними возникали напряженность и конфликты. В системе этих подчас противоречивых верований формировалась личность.

Возвращаясь к Салимбене, нужно отметить, что он жил и писал в критический период истории Италии. В это время в народе распространились хилиастические идеи в форме иоахимизма. Как известно, Иоахим Калабрийский предрек наступление эпохи Святого Духа в 1260 году, и как раз в это время падение власти Гогенштауфенов над Италией породило идею, что империя кончилась. Пророчество о наступлении конца света, как кажется, осуществлялось. В Италии усилилось брожение, как раз в 1260 году началось монашеское движение «апостольских братьев», которые, проповедуя крайний аскетизм, отрицали собственность, труд, профессию и вообще все, что вовлекало человека в жизнь, и в это же время по городам и деревням бродили толпы флагеллантов, умерщвлявших плоть самобичеванием в надежде очиститься от грехов. В такие моменты истории, сопровождающиеся повышенной эмоциональностью и даже склонностью к коллективной неврастении, неизбежно обостряются восприимчивость и наблюдательность в отношении к человеку. «Нам со стороны кажется, что над Италией этой поры занимается заря Возрождения, — замечает Бицилли, — но современники принимали свет на горизонте за предвестник мирового пожара»7.

Меланхолия, страх, пессимизм, ожидание неминуемого и близящегося конца света — подобные чувства овладевают как отдельными индивидами, оставившими свои свидетельства, так и массами людей. Усложнение структуры общества, создание социальной ситуации, при которой индивид включен в целый ряд несовпадающих групп, строившихся на разных принципах, распад традиционных микросоциумов, которые ранее образовывали своего рода устойчивые психологические единства, — все это вело к тому, что личность оказывалась предоставленной самой себе, ощущала свои обособленность и одиночество. Переживая свое духовное «сиротство», она приходила к самосознанию, которое в тех условиях выливалось прежде всего в предельный эгоизм и нравственный нигилизм.

Эти черты в полной мере присущи и Салимбене: он лишен семейных привязанностей, не упоминает о кончине своих родителей, почти вовсе забывает о родном брате, который подобно ему ушел в орден; он не любит родного города, не слишком горячий итальянский патриот и положительно относится к францисканскому ордену, собственно, только потому, что неплохо в нем устроен, т. е. по чисто эгоистическим соображениям, но остается чуждым его идеалам. Индивидуализм, выражающийся в эгоцентризме, — не с ним ли мы встретились и на полтора столетия раньше, при чтении «Истории моих бедствий» Абеляра? Не был ли этот эгоцентризм одной из типических форм раннего обнаружения индивидуальности?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату