глубоко личностно переживаемой им темпоральностью как субъективным содержанием человеческой души.
«Агиография грешника» — так квалифицирует «Исповедь» один из новейших ее интерпретаторов9. На протяжении всего Средневековья ничего подобного по силе проникновения в индивидуальную психологию после Августина сочинено не было, и причина не только в том, что опыт Августина был уникален (обращение язычника после длительных исканий к истинам христианства, обращение, происшедшее уже в зрелом возрасте), и не в мнимом отсутствии гениев (Средневековье не беднее ими, нежели другие эпохи), а в иной направленности их интересов и внимания, равно как и в том, что религиозно-этические максимы периода после Августина едва ли предоставляли возможности для подобного спонтанного самовыражения.
Здесь нужно отметить одну черту «Исповеди», которая не может не обратить на себя внимание, если сопоставить это сочинение Августина со средневековыми «исповедями» и «автобиографиями». Во всех этих произведениях авторы постоянно сравнивают себя с героями языческой, библейской и евангельской древности, а также и с другими персонажами истории и литературы. Это сравнение или уподобление на самом деле представляет собой нечто большее. Прибегая к образцам, ставя себя в их ситуации, применяя к себе их речения и поступки, индивид осознает себя, формирует свою личность. Это не подражание, а самоуподобление как средство самоидентификации. Нам в дальнейшем не раз придется об этом говорить.
Так вот, в «Исповеди» этот прием не применяется. Августин ссылается на Писание, однако черпает в нем преимущественно обобщенные сентенции, но не конкретные примеры. Нельзя не заметить, что среди бесчисленных цитат из Ветхого и Нового Заветов в «Исповеди» доминируют речения, заимствованные из псалмов и посланий Павла, т. е. из таких сакральных текстов, которые в наибольшей мере выражают персональную позицию их создателей. При этом используемые Августином высказывания органично вливаются в поток его собственных рассуждений, и эмоциональная грань между теми и другими по существу исчезает. Он рассматривает собственную персону и судит о ней как таковой. Его личность стоит непосредственно пред Богом и соотнесена только с Ним. Ему он исповедуется и в каких-либо образцах, помимо самого Творца, не нуждается.
Окончательное обращение Августина, после долгих и мучительных исканий, к вере во Христа было вместе с тем и его углублением в личностное самосознание. Поведав о беседе с неким Понтицианом, только что принявшим христианство, автор «Исповеди» записывает в ней следующее: «Так говорил Понтициан. Ты же, Господи, во время его рассказа повернул меня лицом ко мне самому: заставил сойти с того места за спиной, где я устроился, не желая всматриваться в себя. Ты поставил меня лицом к лицу со мной, чтобы увидел я свой позор и грязь, свое убожество, свои лишаи и язвы. И я увидел и ужаснулся, и некуда было бежать от себя. Я пытался отвести от себя взор свой, а он рассказывал и рассказывал, и Ты вновь ставил меня передо мной и заставлял, не отрываясь, смотреть на себя: погляди на неправду свою и возненавидь ее. Я давно уже знал ее, но притворялся незнающим, скрывал это знание и старался забыть о нем» (Confes. VII, 16).
Но сказать: Августин находится в прямом диалоге с Господом, — означает, что не только он стремится к Богу, ищет и жаждет Его, но и Творец любит его, направляет его ко спасению — Он нуждается в нем, своем подобии. «Я гонялся за почестями, увлекался корыстолюбием, жаждал чувственной любви, но Ты посмеивался надо всем этим. Обуреваемый страстями, я был в самом горестном положении, но Ты являл ко мне свою любовь и Милость, не дозволяя мне предаваться наслаждениям, которые более и более удаляли меня от Тебя» (Confes. VI, 6). Это интенсивное взаимодействие индивида с Создателем, их постоянное Доверительное общение порождает необычайную психологическую напряженность «Исповеди».
Итак, риторический жанр, к которому прибегает Августин для того, чтобы изложить свою духовную биографию, — это исповедь. Она целиком, от начала до конца, адресована Богу. Конечно, поскольку она записана, с ней могут ознакомиться и другие, и, может быть, не без пользы для себя. Но поскольку она обращена к Творцу, возникает вопрос: каков в ней смысл? Ведь Августин исповедуется Тому, Кому изначально все известно — и мысли, и побуждения исповедующегося, и его поступки, и многое другое, о чем сам он, возможно, и не догадывается. Ничего нового поведать Господу Августин не может. По сути дела, в форме исповеди он занят неустанным и проникновенным анализом собственной души. Можно заметить и другое: на протяжении всего текста «Исповеди» Августин непрестанно говорит о вмешательстве Бога в его побуждения и мысли. Если греховные дела Августина суть порождения его злой воли и вызванных ею заблуждений, то все благие порывы и начинания источником своим имеют Вседержителя. У читателя может создаться впечатление, более того, убеждение в том, что Господь, собственно, только тем и занят, что направляет заблуждающегося на путь истинный. Между Богом и Августином существует постоянное, ни на миг не прерывающееся личное взаимодействие.
При этом личность Августина выступает в разных ипостасях. Августин, в свои зрелые годы новообращенный христианин, постоянно сопоставляет себя с Августином в молодости, пленником греховной жизни, мирских и религиозных заблуждений. Он старается по возможности правдиво воспроизвести свои былые душевные состояния. Так, например, признаваясь, как долго он медлил с принятием истинной веры, дорожа своими страстями и привязанностями, он вспоминает, что даже осознав необходимость порвать с ними, он то и дело откладывал момент этого разрыва «на завтра»; но теперь, когда он мысленно возвращается к подобным промедлениям, в этом «сras» ему слышится мрачное воронье карканье. Ретроспективно «автобиография» Августина представляет собой картину непрестанных внутренних борений: «…Я боролся с собой и разделился в самом себе…» (Confes. VIII, 10). Это «разделение» души происходило в поле напряжения, созданном первородным грехом, с одной стороны, и внушаемым Богом стремлением ко спасению — с другой, но окончательный исход предопределен: Господь руководит Августином даже и в те периоды его жизни, когда он далек от Него.
Ибо единственный источник и стимул интенсивной работы души Августина, если буквально верить тексту «Исповеди», — это забота Бога о его спасении; душа его — скорее предмет усилий Творца. Но чтение «Исповеди» не оставляет сомнений в том, что будущий епископ Гиппонский постоянно напрягал все свои духовные потенции для того, чтобы перед ним открылась истина. Так, во всяком случае, видит он свою личную историю в ретроспекции. Это сочинение не столько подробно рисует внешний жизненный путь автора, сколько погружает нас в глубины его психической жизни с ее борениями, колебаниями и конечной победой.
Разумеется, изображая свое внутреннее развитие ex post factum (он доводит повествование до времени окончательного обращения), Августин невольно придает собственной биографии цельность и целенаправленность, каковыми в действительности она могла и не характеризоваться. Зная итог, он видит в своем прошлом прежде всего пути его достижения. Приверженность язычеству, переход к манихейству, углубление в неоплатонизм и, наконец, обретение веры в Бога — таковы этапы его духовного развития вплоть до момента, когда, достигнув возраста Христа, он делается христианином. Прежний грешник умирает, к праведной жизни возрождается новый человек, и, собственно, с окончательным обращением Августина и завершается его жизнеописание.
В книге немало сообщений о тех или иных фактах его биографии, о впечатлении от людей, оказавших на него глубокое влияние. В период своего пребывания в Медиолане (Милане) Августин общался со своим старшим наставником епископом Амвросием. В этой связи его интерес возбуждали прежде всего факты психологического свойства. В частности, в своих воспоминаниях он не может обойти такую особенность ученых занятий Амвросия, как молчаливое чтение. «Когда он [Амвросий] читал, глаза его бегали по страницам, сердце доискивалось до смысла, а голос и язык молчали». Это явно было необычно. В древности преобладало чтение вслух, что было связано, среди прочего, со спецификой построения текстов: слова в написании не были разделены интервалами, и громкое чтение облегчало усвоение смысла прочитанного.
«Часто зайдя к нему <…>, я заставал его не иначе, как за этим тихим чтением. Долго просидев в молчании (кто осмелился бы нарушить такую глубокую сосредоточенность?), я уходил, догадываясь, что он не хочет ничем отвлекаться в течение того короткого времени, которое ему удавалось среди оглушительного гама чужих дел улучить для собственных умственных занятий. Он боялся, вероятно, как бы ему не пришлось давать жадно внимающему слушателю разъяснений по поводу темных мест в прочитанном