Заметив, что Клиффорд не становится веселее от ее чтения, Гепзиба принялась искать в доме другие средства для более приятного времяпрепровождения. Вдруг ее взгляд остановился на клавикордах Элис Пинчон. Это была минута великой опасности, потому что, несмотря на страшные предания, сопряженные с этим инструментом, и на печальные арии, которые, согласно слухам, играли на нем невидимые пальцы, — преданная сестра воодушевилась было мыслью спеть что-нибудь для Клиффорда, аккомпанируя себе на клавикордах. Бедный Клиффорд! Бедная Гепзиба! Бедные клавикорды! Как бы вы были жалки все трое вместе! Только какой-то благодетельный дух — может быть, невидимое вмешательство самой давно погребенной Элис — отвратил угрожавшее им бедствие.
Но худшим из всех зол — самый тяжкий удар судьбы для Гепзибы и, может быть, также для Клиффорда — было его непреодолимое отвращение к ее наружности. Черты лица, и так никогда не отличавшиеся приятностью, а теперь огрубевшие от старости, горя и досады; платье и в особенности тюрбан; неловкие и странные манеры, усвоенные в уединении, — все это вынуждало любителя прекрасного отворачивать от нее глаза. Чем-то исправить такую антипатию было невозможно. Она будет последним чувством, которое умрет в нем. В последнюю минуту, когда замирающее дыхание будет слабо пробиваться сквозь его уста, он, без сомнения, пожмет руку Гепзибы в знак горячей признательности за ее беспредельную любовь и закроет глаза — не столько для того, чтобы умереть, сколько для того, чтобы не смотреть больше на ее лицо. Бедная Гепзиба! Она долго размышляла наедине, как помочь своему горю, и наконец придумала приколоть ленты к своему тюрбану, но, также по внушению какого-то благодетельного духа, оставила это намерение, которое, возможно, стало бы роковым для предмета ее нежных попечений.
Кроме невыгодного впечатления, производимого наружностью Гепзибы, во всех ее движениях сквозила какая-то неуклюжесть, которая делала ее неспособной даже на самые простые услуги. Она знала, что только раздражает Клиффорда, и потому обратилась за помощью к Фиби. В ее сердце не было никакой низкой ревности. Если бы Провидению угодно было наградить Гепзибу за героическую верность, сделав ее непосредственным орудием счастья Клиффорда, это доставило бы ей радость, глубокую и истинную. Это стоило бы всех прошлых ее страданий. Но подобное было невозможно, и потому она предоставила свою роль Фиби, вверив ей самое драгоценное из своих прав. Фиби приняла на себя эту обязанность весело, как принимала все, и одна уже простота ее чувства дала ей возможность большего успеха.
Эта девушка стала добрым гением брата и сестры. Угрюмый и запустелый Дом с семью шпилями, казалось, совершенно преобразился с тех пор, как она появилась; гниль перестала въедаться в старые бревна его остова; пыль перестала осыпаться так густо, как прежде, со старинных потолков на пол и мебель комнат, или, по крайней мере, в них то и дело появлялась с щеткой маленькая хозяйка, легконогая как ветер, подметающий садовую аллею. Тени мрачных происшествий, поселившихся в пустых и печальных комнатах, и тяжелый запах, который смерть столько раз оставляла после себя в спальнях, вынуждены были уступить очистительному действию, какое оказывало на атмосферу всего дома присутствие молодого, свежего и здорового организма. У Фиби не было совершенно никакого недуга (если бы он был, то старый дом превратил бы его в неизлечимую болезнь). Душа ее походила по своему могуществу на небольшое количество розовой эссенции в одном из принадлежавших Гепзибе огромных, окованных железом сундуков, которая наполняла своим благоуханием разного рода белье, кружева, платки, чепчики, сложенные платья, перчатки и другие хранившиеся там сокровища. Подобно тому, как каждая вещь в этом сундуке делалась приятнее от розового запаха, мысли и чувства Гепзибы и Клиффорда, при всей своей мрачности, становились счастливее в присутствии Фиби.
Брату Гепзибы, или кузену Клиффорду, как начала называть его Фиби, она в особенности была необходима. Нельзя сказать, что он разговаривал с ней или обнаруживал тем или иным образом удовольствие от ее общества, но, если она долго не появлялась, он становился сердитым и нервным, ходил взад-вперед по комнате или же сидел угрюмо в кресле, опустив голову на руки и реагируя вспышками недовольства на все попытки Гепзибы развлечь его. Присутствие Фиби и живительное действие ее свежести на его увядшую жизнь были единственными его потребностями. Эта девушка была одарена деятельной душой, которая редко оставалась совершенно спокойной и в чем-нибудь не проявлялась, — подобно тому, как неистощимый фонтан никогда не перестает бить вверх. Девушка умела петь, и это умение было до такой степени естественным, что вам не пришло бы в голову спросить ее, где она приобрела его или у какого учителя училась, как вы не стали бы задавать эти вопросы птичке, в тоненьком голоске которой нам слышится голос Создателя так же ясно, как и в самых громких раскатах грома. Пока Фиби пела, она могла свободно расхаживать по дому. Клиффорд был в равной степени доволен вне зависимости от того, доносился ли ее сладкий, воздушно-легкий голосок из верхних комнат или из коридора, ведущего в лавочку, или пробивался сквозь листья груши из сада вместе с дрожащим светом солнца. Он сидел спокойно, и на лице его светилось удовольствие — то явственное, то едва уловимое, по мере того как приближались и отдалялись звуки песни. Но, впрочем, он казался довольнее, когда Фиби сидела у его ног, на низенькой скамеечке.
Он становился моложе, когда Фиби была рядом. Красота — не вполне, конечно, материальная, а такая, которую художник долго подмечает, чтобы отразить на своем полотне, — однако же, красота иногда появлялась в нем и озаряла его лицо. Даже более чем озаряла: она преображала это лицо выражением, которое можно было объяснить только сиянием избранной и счастливой души. Эти седые волосы и морщины со своей повестью о бесконечных горестях, которые разрезали лоб будто в напрасном усилии рассказать непонятную уму историю страданий, на минуту исчезали, и тогда человек проницательный мог бы увидеть в Клиффорде некоторую тень того, кем он некогда был.
Весьма вероятно, что Фиби плохо понимала характер, на который оказывала такое благотворное воздействие. Да ей и не было нужды понимать. Огонь озаряет радостным светом целый круг людей перед камином, но к чему ему знать характер одного из них? Впрочем, в чертах Клиффорда было нечто тонкое и деликатное, что такая девушка, как Фиби, не вполне могла постигнуть. Между тем для Клиффорда практичность и простота ее натуры были сильными чарами. Правда, ее красота, и красота почти совершенная в своем собственном роде, была для этого необходимым условием. Если бы у Фиби были грубые черты лица, жесткий голос и неловкие манеры, то пусть бы даже под этой несчастной наружностью скрывались все богатейшие дарования человеческие — она бы тем больше стесняла чувства Клиффорда недостатком красоты. Но ничего прелестнее, чем Фиби, ему никогда не являлось, и потому для этого человека, который еще не успел насладиться бытием, в душе которого лик женщины все больше терял свою теплоту и в конце концов был, подобно картинам заключенных художников, доведен наконец до самой холодной идеальности, — для него этот маленький образ, выхваченный из веселой домашней жизни, был тем единственным, что могло вдохнуть в него жизнь. Люди, изгнанные из родной страны или странствующие на чужбине, даже если и оказываются среди лучшего общественного устройства, ничего так не желают, как вернуться назад. Они одиноки, где бы ни находились: в горах или в темнице. Присутствие Фиби делало все вокруг домом, то есть тем местом, куда инстинктивно стремятся изгнанник, узник, бездельник, самый низкий и самый лучший из людей. Она олицетворяла действительность. Пока вы держали ее руку в своих, мир для вас не был призраком.
Изучив этот вопрос, мы можем найти объяснение часто встречающейся загадке: почему поэты выбирают себе подруг не по сходству поэтического дарования, но по тем качествам, которые могут составить счастье грубого ремесленника. Вероятно, потому, что в своем высоком парении поэт не выносит человеческого общества, но ему кажется ужасным спуститься на землю и быть чужим.
Было что-то прекрасное в отношениях, установившихся между этими двумя людьми, постоянно льнувшими друг к другу, несмотря на разделявшие их годы. Со стороны Клиффорда это было чувство мужчины, который никогда не испил чаши страстной любви и знал, что теперь уже слишком поздно. Он сознавал это с инстинктивной деликатностью, которая пережила его умственное разрушение. Таким образом, его чувство к Фиби, не являясь отеческим, казалось не менее чистым, как если бы она была его дочерью. Правда, он все же был мужчиной и смотрел на нее как на женщину. Она была для него единственной представительницей женской половины человечества. Он ясно понимал все прелести, составляющие принадлежность ее пола. Все ее маленькие женские проказы, распускающиеся в ней, как цветы на молодом плодовитом дереве, имели на него свое действие и иногда заставляли даже его сердце биться сильнее. В такие минуты — редко его оживление не было минутным — этот оцепеневший человек