некоему золотому правилу. Стремление к шедевру, мастерству, красоте вынуждало меня яростно месить нетерпеливыми руками бесформенную массу, лепить из которой не может никакая человеческая воля, но которая сама обладает коварной силой, незаметно формируя вас на свой лад; при каждой вашей попытке отпечатать на ней свой след она чуть больше навязывает вам трагическую, гротескную, убогую или несуразную форму, пока вы не окажетесь, например, лежащим, раскинув руки, на берегу Океана, в одиночестве, которое порой нарушает тявканье тюленей да крики чаек, среди тысяч неподвижных морских птиц, отражающихся в зеркале залитого водой песка. Вместо того чтобы жонглировать, по своим способностям, пятью, шестью, семью мячиками, как все выдающиеся артисты, я гробил себя, желая пережить то, о чем в крайнем случае можно было только спеть. Я блуждал, гоняясь за тем, чего заставляло жаждать искусство, но не могла утолить жизнь. Моему вдохновению уже давно не провести меня, и если я мечтаю порой преобразить мир в счастливый сад, то теперь-то знаю — это не столько из любви к людям, сколько к садам. И хотя, конечно, я по-прежнему ощущаю на своих губах вкус к искусству — и нынешнему, и былому, — но скорее как улыбку: наверняка это и будет моим последним литературным творением, если у меня к тому времени еще останется какой-то талант.
Иногда я закуривал сигару и недоуменно пялился в потолок, ломая голову, как очутился здесь, вместо того чтобы выписывать своим самолетом героические арабески в небе славы. В тех арабесках, которые мне приходилось выписывать тут, не было ничего героического, а слава, которую я снискал в заведении под конец своего марафона, была вовсе не та, что дает возможность после кончины опочить в Пантеоне. Да, боги наверняка ликовали. Их нравоучительности и назидательности тут было чем поживиться. Попирая ногами мою спину, они довольно склонялись над возжелавшей похитить у них горнее пламя человеческой рукой, в которую они подсунули жалкий комок земной грязи. Их грубый хохот порой достигал моих ушей, но не знаю, они ли это вовсю веселились или солдаты в общем зале. Мне было все равно. Я еще не был побежден.
Глава XXXIII
Само Провидение захотело освободить меня от каторжных работ, устроив неожиданную встречу с одним товарищем, ожидавшим своей очереди в санитарном пункте при заведении. Он мне сообщил, что серьезная опасность для меня уже миновала и что подполковник Амель, командир нашего авиаотряда, не только отказался сообщить о моем исчезновении, но и упорно, вопреки всякой очевидности утверждал, что к попытке угона самолета я не мог иметь никакого отношения по той превосходной причине, что никогда не прилетал в Северную Африку на борту его машин. Благодаря этому свидетельству, за которое я выражаю здесь этому французу свою благодарность, меня не стали объявлять дезертиром, перестали разыскивать и не побеспокоили мою мать. Тем не менее этот новый поворот событий, весьма благоприятный сам по себе, воспрещал мне появляться на поверхности и обрекал на подполье. Поскольку я был без гроша, оставив все, что имел, в руках мамаши Зубиды, то занял у своего приятеля денег на автобус до Касы, где рассчитывал пробраться на борт какого-нибудь отплывающего судна.
Все же я не мог смириться с тем, что покину Мекнес, не заглянув на авиационную базу. Вы наверняка уже заметили, что я так просто не расстаюсь с тем, что мне дорого, а мысль бросить в Африке свою кожаную куртку была мне нестерпима. Никогда я в ней так не нуждался, как в тот момент. Она была привычной защитной оболочкой, броней, дававшей мне ощущение безопасности и неуязвимости, и, придавая чуть угрожающий, решительный и даже немного опасный вид, отбивала охоту связываться со мной и в итоге позволяла оставаться незамеченным. Однако мне уже не суждено было ее увидеть. Прибыв в расположение части, я обнаружил в комнате, которую занимал, только пустой гвоздь: куртка исчезла.
Я сел на койку и заплакал. Не знаю, сколько времени я плакал, глядя на пустой гвоздь. Теперь у меня точно отняли все.
Наконец я заснул в состоянии такого физического и нервного изнеможения, что проспал кряду шестнадцать часов и проснулся в той же позе, в какой упал, — поперек кровати и с фуражкой на глазах. Я принял холодный душ и вышел из лагеря в поисках автобуса до Касы. На дороге меня поджидал приятный сюрприз: я обнаружил там бродячего торговца, предлагавшего помимо других лакомств соленые огурцы в банках. Наконец-то я получил доказательство, что охранительная сила любви все еще меня не покинула. Я сел на обочине и умял полдюжины огурцов на завтрак. Почувствовал себя лучше. Посидел какое-то время на солнышке, разрываясь между желанием продолжить дегустацию и чувством, что в трагических обстоятельствах, которые переживала Франция, надо проявить стоицизм и воздержанность. Мне было нелегко расстаться с торговцем и его банками, я даже смутно размечтался, нет ли у того дочки на выданье. Я вполне представлял себе, как сам торгую солеными огурцами рядом с любящей, преданной подругой и трудолюбивым, признательным тестем. На меня накатили такая нерешительность и чувство одиночества, что я чуть было не упустил автобус на Касу. Все же я остановил его, ощутив прилив энергии, и, прихватив с собой изрядный запас завернутых в газету огурцов, сел в автобус уже не один, а прижимая к сердцу верных друзей. Любопытно, до чего живуч ребенок во взрослом.
Я высадился в Касабланке на площади Франции, где почти сразу же встретил двух выпускников летной школы, младших офицеров Форсана и Далиго, ищущих, как и я, какого-нибудь средства для побега в Англию. Мы решили объединить наши усилия и провели день, болтаясь по городу. Доступ в порт охранялся жандармами, а на улицах не было и следа польских мундиров: последний английский военный транспорт, должно быть, уже давно ушел. Около одиннадцати вечера мы в унынии остановились под газовым фонарем. Я слабел. Говорил себе, что и в самом деле сделал все, что смог, дескать на нет и суда нет. И еще я чувствовал, что где-то что-то не сошлось. Проснувшийся во мне фатализм азиатской степи стал нашептывать отравленные слова. Либо судьба существует и все карты в ее руках, либо же нет ничего, и тогда все равно, можно спокойно лежать в уголке. Если некая светлая и справедливая сила действительно заботится обо мне, ну что ж, ей остается лишь как-нибудь проявить себя. Мать беспрестанно твердила мне о победах и лаврах, которые меня ждут, в общем-то, давала некоторые обещания — так пусть сейчас сама и выпутывается.
Не знаю, как ей это удалось, но я вдруг увидел идущего прямо на нас и взявшегося, как мне показалось, ниоткуда бравого польского капрала. Мы бросились к нему на шею: это был первый капрал, которого мне довелось целовать. Он нам сообщил, что британское грузовое судно «Оукрест», перевозящее польский воинский контингент из Северной Африки, поднимет якорь в полночь. Он добавил, что сошел на берег купить какой-нибудь провизии в придачу к пайку. По крайней мере он сам так считал, но я-то знал, какая сила согнала его с корабля и привела к газовому фонарю, освещавшему нашу меланхолию. Видимо, артистический нрав моей матери, постоянно и порой столь трагически побуждавший ее сочинять наше будущее по канонам назидательной литературы, точно так же проявлялся и во мне, и я, еще не покорившись искусству как неизбежности, упрямо искал вокруг себя, в самой жизни, какой-нибудь творческий порыв, стремящийся поудачнее устроить нашу судьбу.
Так что капрал оказался как нельзя кстати. Форсан позаимствовал у него китель, Далиго фуражку; что касается меня, то я попросту остался в рубашке и зычным голосом отдавал своим товарищам приказы по-польски. Мы без всякого труда прошли через жандармский кордон, охранявший ворота в порт, и по сходням поднялись на борт, не без помощи, надо сказать, двух польских дежурных офицеров, которым я объяснил наше положение в нескольких драматических и ясно выраженных на прекрасном языке Мицкевича словах:
— Особое связное задание. Уинстон Черчилль. Капитан Мезон-Руж, второй отдел.
Мы провели спокойную ночь в море, в угольном трюме, убаюканные грезами о неслыханной славе. К несчастью, как раз когда я уже собирался въехать в Берлин на белом коне, прозвучал сигнал побудки.
Настроение было довольно бодрое и даже охотно склонялось к высокопарности: наши верные английские союзники ждут нас с распростертыми объятиями; вместе обратив наши клинки и кулаки против вражеских богов, считающих, что человека можно победить, мы, подобно древнейшим защитникам народа, навеки заклеймим шрамами их сатрапские лица, утвердив свое достоинство.
Мы поспели в Гибралтар как раз к возвращению британского флота, только что доблестно