пытался переубедить, сгрудились вокруг меня со злобными лицами и готовы были отдать под арест за попытку дезертирства. К счастью, самый старший по званию из этих унтеров оказался ко мне гораздо снисходительнее и человечнее. Пока двое других крепко меня держали, он ограничился тем, что бил меня кулаком в лицо, пока мой нос, губы и все остальное не залило кровью. После чего мне выплеснули на голову бутылку пива и отпустили. Револьвер по-прежнему торчал у меня за поясом, и соблазн воспользоваться им был очень велик, один из самых больших за всю мою жизнь. Но было бы довольно нелепо начать войну с убийства французов; так что я удалился, размазывая по лицу кровь и пиво, раздосадованный как человек, не удовлетворивший естественную потребность. Впрочем, мне всегда было трудно убивать французов, насколько знаю, я так и не убил ни одного; боюсь, что в гражданской войне моя страна не может на меня рассчитывать; и я всегда неукоснительно отказывался командовать малейшей расстрельной командой, что, возможно, вызвано каким-то неясным комплексом, полученным при натурализации.

Потерпев крушение в качестве летающего переводчика, я с тех пор довольно плохо переношу удары по носу, поэтому много дней ужасно мучился. Тем не менее я проявил бы неблагодарность, если бы отказался признать, что это чисто физическое страдание изрядно меня выручило, поскольку немного смягчило и помогло забыть другое, настоящее и гораздо более тяжкое, позволив чуть менее остро ощутить падение Франции и мысль, что наверняка увижу мать не раньше, чем через несколько лет. Моя голова раскалывалась, я беспрестанно утирал кровь из носа и губ, меня постоянно тошнило. Короче, я был в таком состоянии, что если говорить исключительно обо мне, то Гитлер и вправду чуть не выиграл войну. Тем не менее я продолжал влачиться от самолета к самолету в поисках экипажа.

Один из пилотов, которого я пытался таким образом убедить, оставил о себе неизгладимое воспоминание. Он был владельцем «Амио-372», недавно прибывшего на аэродром. Я сказал «владелец», потому что он сидел на траве рядом со своим самолетом словно крестьянин, который бдительно сторожит свою корову. Впечатляющее количество бутербродов громоздилось перед ним на газете, и он поглощал их один за другим. Внешне он напоминал Сент-Экзюпери — некоторой округлостью черт и грузным телосложением, но сходство на этом и кончалось. Он казался недоверчивым и держался начеку, судя по расстегнутой кобуре револьвера, наверняка уверенный в том, что на аэродроме Мериньяка полно жуликов, которые только и ждут, как бы увести его корову, в чем не ошибался. Я ему сказал напрямик, что ищу экипаж и самолет, чтобы лететь в Англию, продолжать войну оттуда, из страны, величие и мужество которой стал ему расписывать в эпическом духе.

Он меня не перебивал, продолжая подкрепляться и поглядывая с некоторым интересом на мое распухшее лицо и заляпанный кровью платок, который я прижимал к носу. Я ему выдал довольно неплохую речь — патриотическую, волнующую, вдохновенную, хотя меня жутко мутило, я едва стоял на ногах и голова разламывалась на куски, тем не менее я сделал все что мог, и, судя по довольной физиономии публики, контраст между моей жалкой наружностью и вдохновенными речами, видимо, приятно его развлек. Во всяком случае, толстый пилот весьма любезно позволил мне высказаться. Во-первых, мое старание наверняка ему льстило — таким типам нравится чувствовать свою значительность, — а потом, мой патриотический пыл с рукой, прижатой к сердцу, тоже, видимо, не был ему неприятен, поскольку облегчал пищеварение. Время от времени я останавливался, ожидая его реакции, но поскольку он ничего не говорил, а просто брал следующий бутерброд, я возобновлял свою лирическую импровизацию, настоящую песнь, которую не охаял бы и сам Дерулед. Один раз, когда я дошел до чего-то вроде «умереть за отчизну — самая прекрасная, самая завидная участь», он едва уловимо кивнул в знак одобрения, потом, перестав жевать, выковырял застрявший в зубах кусочек ветчины. Когда я на мгновение прервался, чтобы перевести дух, он посмотрел на меня, как мне показалось, с некоторым упреком, ожидая продолжения, — этот человек явно давал мне возможность показать себя во всей красе. Когда в конце концов я закончил разливаться — не подберешь другого слова — и умолк, и он увидел, что все кончено, что из меня уже ничего не вытянешь, то отвел взгляд, взял новый бутерброд и стал искать в небе что-нибудь другое, заслуживающее его внимания. Он не проронил ни единого слова. Я так и не узнаю никогда, был ли это не в меру осторожный нормандец, или просто ужасный скот, напрочь лишенный всякой чувствительности, полный идиот или очень решительный человек, в точности знавший, что ему делать, но не доверявший свое решение никому, или тип, совершенно ошарашенный событиями и неспособный ни на какую другую реакцию, кроме как обжираться, или толстый крестьянин, который больше всего на свете дорожил своей коровой и потому решил оставаться рядом с ней до конца, в любую бурю и шторм. Его маленькие глазки смотрели на меня без малейшего выражения, пока я, положив руку на сердце, воспевал красоту родины- матери, нашу твердую волю продолжать борьбу, честь, мужество и славное завтра. Как представитель крупного рогатого скота он, несомненно, обладал величием. Всякий раз, как мне случается вычитать, что какой-то бык получил первую премию на сельскохозяйственной выставке, я вспоминаю о нем. Я покинул его, когда он взялся за свой последний бутерброд.

Сам я не ел со вчерашнего дня. Меню в унтер-офицерской столовой после разгрома стало каким-то особенно изощренным. Нас баловали настоящей французской кухней, достойной наших лучших традиций, чтобы этим обращением к неизменным ценностям поднять наш дух и успокоить сомнения. Но я не осмеливался уйти с поля из боязни упустить какую-нибудь возможность отлета. Особенно меня мучила жажда, и я, сидя на цементе в тени крыла, с благодарностью согласился глотнуть красного, которым меня угостил экипаж «Потеза-63». Быть может, отчасти под воздействием опьянения я позволил себе одну из своих пламенных речей. Я говорил об Англии, этом авианосце победы, упоминал Гинемера, Жанну д’Арк и Баярда, жестикулировал, возлагал руку на сердце и вдохновенно потрясал кулаком. На самом деле я полагаю, что это голос матери завладел моим, потому что, по мере того как я говорил, меня самого изумляло невероятное количество извергнутых мною штампов и многого другого, что я смог высказать без малейшего стеснения. И сколько бы я ни возмущался подобным неприличием со своей стороны, виной которому был какой-то странный, совершенно неподвластный мне феномен, усугубленный, конечно, усталостью и опьянением, но в первую очередь тем фактом, что личность и воля матери всегда пересиливали меня, я шпарил и шпарил дальше, с чувством и жестом. Думаю, что даже голос мой изменился и в нем стал явственно слышен сильный русский акцент, когда мать моими устами поминала «бессмертное Отечество» и призывала увлеченно слушавших унтеров отдать жизнь «за Францию, вечно возрождающуюся Францию». Время от времени, когда я слабел, они подталкивали ко мне литровую бутыль, и я устремлялся в новую тираду, так что мать, пользуясь моим состоянием, смогла по-настоящему блеснуть в наиболее вдохновенных сценах своего патриотического репертуара. В конце концов три унтера сжалились надо мной и заставили поесть крутых яиц, хлеба и колбасы, что меня немного отрезвило; подкрепившись, я поставил на место и вынудил умолкнуть эту восторженную русскую, вздумавшую учить нас патриотизму. Три унтера предложили мне еще чернослива, но в Англию лететь отказались; по их разумению, Северная Африка с генералом Норгесом продолжит войну, поэтому они предполагали направиться в Марокко, как только смогут доверху заправить баки его самолета, чего решили добиться во что бы то ни стало, даже если придется с оружием в руках захватить бензовоз.

За этот бензовоз дрались уже многие, и машина передвигалась теперь только под охраной вооруженных сенегальцев, сидевших на цистерне с примкнутыми штыками.

Мой нос был забит сгустками крови, и я с трудом дышал. У меня было только одно желание: лечь в траву и не шевелиться. Тем не менее жизненная сила и необычайная воля моей матери толкали меня вперед, и на самом-то деле это не я ходил от самолета к самолету, но старая решительная дама в сером, с палкой в руке и сигаретой «голуаз» в зубах; это она решила добраться до Англии и оттуда продолжить войну.

Глава XXXI

Все ж таки я примкнул к общему мнению, согласно которому Северная Африка не сложит оружия, и, поскольку отряд получил наконец приказ лететь в Мекнес, я покинул Мериньяк в пять часов пополудни и с наступлением ночи прибыл в Саланк на берегу Средиземного моря, подоспев как раз вовремя, чтобы узнать, что любому самолету, находящемуся на аэродроме, взлет запрещен. Воздушные передвижения над

Вы читаете Обещание на заре
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату