В сенях не пахло. Обычно в деревенских домах пахнет разным, шерстью, солеными грибами, корзинами и мышами, и ржавыми железками, подвешенными под потолком, луком, а тут ничем не пахло. Холодом и мхом, веники еще висели, странно, бани я не заметил, может, художник в печи мылся.
Скрипнули петли, и половицы под нашими ногами пропели по-летнему беззаботно, я задел ухом за холодный колокольчик и звякнуло.
– Осторожно, – сказал Саныч. – Тут самовары…
Действительно самовары, я вытянул вперед руки и обнял гладкий выпуклый живот. Странно, что еще не разворовали, самовар – богатая вещь, со всех сторон ценная, а тут…
Я четыре штуки нащупал, стояли на полке, как гусары в пузатых кирасах. И утюги – рука продвинулась дальше по полке и нащупала холодные острые морды, и ручки сверху, их тоже было много, я насчитал шесть штук. Чугуны, деревянные колеса, кажется, прялки, сундуки, несколько штук, очень на ощупь старых.
– Теперь наверх, лестница, ступени крутые, – предупредил Саныч. – Шею своротишь… Из таких бревен надо крепости строить. Где тут дверь-то…
– Здесь, – ответил художник.
Дверь, ведущая из сеней в дом, не скрипела, в окружающей нас темноте прорезалась щель, сквозь которую выставилась рука со свечой.
– Заходите, – сказал художник. – Пожалуйста.
Рука исчезла, дверь открылась шире, из дома пролилось тепло и запах подсолнечного масла.
В доме оказалось просторно, хотя темнота и прятала комнату, но я разглядел – места много, никаких перегородок, только воздух, дрожащий в свете лучин. Свеча была одна, художник поставил ее в центр стола, не потушил, лучины горели вдоль стен, отчего свет получался колышущийся и живой. Стулья старомодные, с высокими спинками, больше, вроде, никакой мебели, ни коек, ни полатей, только печь выступает русская.
На стенах картины. Темные и непонятные. То ли люди, то ли животные, вроде как медведи, но в лаптях и рубашках, сказочные звери. Портретов еще много, и все детские в основном. Свадьбы еще нарисованы, сидят молодые, жених и невеста, нарядные, смотрят перед собой, улыбаются, смущаются. Наверное, он вместо фотографа тут, все здешние к нему приходили, а он рисовал, а потом ему жаль было картины отдавать, они ему самому начинали нравиться. Тогда он рисовал запасные, или вообще прятал, поэтому его здесь не очень любили. Не понимали, художник в деревне – это лодырь, работать не хочет, а пожрать горазд.
Мы помыли руки в старинном дребезжащем умывальнике и устроились за столом. Художник принес чугунок с кашей, разложил по мискам. Я сразу опознал по запаху – перловая. Целый горшок каши, еще теплой, из печи.
– Угощайтесь, – художник пододвинул нам миски. – Суточная.
Наложил щедро, с горкой, мы стали есть расписными деревянными ложками – на каждой по жар-птице, и это оказалась, конечно, самая вкусная каша в мире, наверное, на самом деле суточная. Ее варили три часа, потом еще двадцать томили в горшке, задвинув поглубже в печь.
Миски непростые, кажется самодельные, точно самодельные. Потому что не круглые. У меня треугольная, у Саныча вообще неправильной формы. Сначала я думал, что из таких мисок есть неудобно, но все оказалось совсем наоборот, никогда такой удобной посуды не видел, каша скапливалась где нужно и очень ловко зачерпывалась ложкой. И кружки тоже с затеями. Глиняные, украшенные завитушками, цветочками и звездочками. А вместо ручек змеи горынычи, кикиморы разные. В эти кружки художник налил чай. То есть не чай, а взвар, густой сладкий напиток, чем-то похожий на кисель, он очень хорошо подходил к каше.
Художник молчал. Смотрел на нас. А мы жевали. Так продолжалось долго. Становилось все темнее, лучины гасли и темнота надвигалась странно, из углов. И вместе с ней из углов выступали неровные тени. Я еще раньше заметил – вдоль стен стояли чудные предметы, похожие на большие коряги, я думал дрова, но сумрак придал им неожиданный объем… Или мое воображение, или и то и другое вместе, но я видел совсем уже не коряги. Звери, нелепые, пугающие, непонятные, они смотрели на меня глубокими мудрыми глазами, жалели. И мне их тоже было жаль, и спать еще очень хотелось.
После еды всегда хочется спать, особенно после каши. Мы стали зевать, и художник велел нам забираться на печь. Там лежали старые, вытертые до плешей полушубки, они мне показались лучшей периной, уснул мгновенно, и тут же мучительно проснулся, хотел разбудить Саныча, но его рядом не оказалось, только скомканные овчины.
Осторожно открыл глаза. Художник и Саныч сидели за столом, друг против друга. Между ними стояли небольшие фигурки, вроде как шахматы, только с руками. С балки свисала лампада на медной цепочке, горела еле-еле, вращалась вокруг себя, покачивалась, запуская по стенам ленивые хороводы. Неплохо живет художник, маслом освещается. Хотя, может, запас заранее, еще до войны, афишу какую-нибудь нарисовал, а ему маслом заплатили. Или для гостей бутылку держит, мы ведь, вроде как гости.
Почему-то работало радио, так мне почудилось со сна, но потом я вспомнил, что радио здесь совсем не может работать, столбы то в виселицы переделали. К тому же радио не просто рассказывало, но еще и отвечало, тогда я догадался, что это они разговаривают, Саныч с художником. Сумрак менял голоса, добавлял своей глубины, покоя, в голоса вплетался сверчок, проснувшийся вместе со мной.
– А как же предатели? Почему они получаются? Ну, с героями все ясно, а предатели?
– Тут тоже все понятно. К сожалению, предатели были и всегда будут, тут уж ничего не поделаешь.
– А почему так много?
– Да нет, не много, – ответил художник. – Примерно каждый двенадцатый, это давно подсчитано.
– Каждый двенадцатый… Это много. Если в отряде шестьдесят человек, допустим, то получается, что в нем обязательно должно быть пять предателей?
– Примерно так.
– А без предателей никак?