– Ну, ладно, пойдем в Стариково. К ночи доковыляем, наверное.
Саныч плюнул, пнул смерзшийся ком земли, побрел через поле. Я тоже плюнул, землю пинать не стал, поберег ботинки.
– К художнику можно вообще-то, – сказал вдогонку сухорукий.
Саныч остановился.
– Да, к художнику, – повторил сухорукий.
Саныч обернулся.
– Он один живет, сестра умерла в прошлую зиму. Раньше он пускал всех.
– Проводишь?
Сухорукий помотал головой.
– Не. Мне картошку надо собирать. У него изба на отшибе, сразу увидите. Только стучите дольше. Стучите и стучите.
– Почему?
– Так он это… – парнишка поморщился. – Полубелый.
– Как это? – поинтересовался Саныч.
Собиратель картошки снял шапку, постучал по голове кулаком, вытянув при этом губы в трубу, произвел звонкий пустой звук, как из высохшей колоды.
– Картины рисует… Смешные. Художник ведь.
– Художник? – Саныч поглядел на меня.
– Ага. Он и до войны таким был, художником. И представлял еще. У него ящик такой зеленый, с фигурами, куклы вроде как. Так он по всей округе с ними ходил, разные концерты показывал. Тоже смешные… Клуб в Сусалино разрисовывал еще. У вас еда какая осталась?
Еда у нас оставалась. Тоже картошка вареная и лук. Но Саныч пожал плечами.
– Ладно уж, – сукорукий достал из корзины пяток клубней, протянул Санычу. – Он и так пустит, но все равно, лучше отнесите ему.
– Спасибо, – сказал я.
– А… – сухорукий отмахнулся.
Он вздохнул и направился к дальнему концу поля, то и дело тыча в землю палкой.
Мы направились в сторону деревни. Я подобрал на поле несколько камней, сунул в карманы.
– Вряд ли собаки остались, – усмехнулся Саныч, – можешь не бояться. Всех давно уже сожрали. Немцы знаешь, как собак любят? О, у них собака – главное животное. А еще свинья. В понедельник они свинью жарят, во вторник Каштанку салом шпигуют.
– Врешь ведь, – я подобрал чистый белый камень. – Врешь…
– Точно. К нам когда немцы пришли, сразу всех собак перебили, первым делом. А потом жарили у реки, на всю округу вонь стояла. Они все собак не любят. То есть любят, но в печеном виде.
Вообще, Саныч, конечно, прав. Восемь деревень прошли, собаки только в двух. Да и то издалека брехали, не подступали. Я только вид делал, что камень подбираю, как они сразу растворялись. Но все равно, я собак не очень. Хотя без собак волков развелось, за нами в сумерках два раза кто-то тащился. Неслышно, и уж, конечно, не видно, но я, например, явственно чувствовал – следят. И Саныч чувствовал, ни с того ни с сего вдруг срубал ветку с ели, поджигал и начинал размахивать над головой. Или задирал бересту, насаживал на палку, набивал под прелые листья, и получался факел, горевший долго и вонюче.
Пересекли поле и выбрались на дорогу, ведущую к деревне. И здесь уже я услышал хлеб. Внутри сразу заболело, кишки словно на палку стали наворачивать, Саныч тоже поморщился, остановились, и он долго вглядывался в крыши.
– Не боятся, а? – сказал он.
Не боятся.
– Ладно. Если что… Посмотрим.
Медленно шагали по разбитым колеям. Саныч вглядывался и в дорогу, но тут все понятно, следы. Немцы пешком не ходят почти, или на труповозе, или на мотиках. Ну, на телеге иногда. Но здесь и телеги давно не проезжали. Да и ногами редко. Деревня. Название спросить забыли, я попробовал угадать. Овражье, какое-нибудь, овраг недалеко ведь. Петрищево, жил тут какой-то Петр Бодайугол. Или Синюхаевка, а просто так Синюхаевка.
– Свинки, – сказал Саныч. – Или Спинки. Ты в художниках разбираешься?
– Так, немного. У нас в доме пионеров художник был, конечно. И кружок у него свой имелся, они все на реку ходили, церкви рисовали… Но мы с ними не общались совсем, у нас по своему все.
– Художники это, конечно… Я тоже не очень, если честно. А собак не слышно.
Дорога стала хуже, размякла, точно деревня держала вокруг себя тепло, в колеях стояла прозрачная вода, по краям поблескивал лед. Вообще, зима не очень удобное время, следы видно, зимой лучше без надобности не казаться, ну или под снегопад подгадывать.
– Паршивая деревня, – Саныч морщился, – избы какие, в овраг ползут, как клопы… Колхоза, наверное, нету…