полированной воском плитке. Ряд раковин вон покосился. Лампы дневного света мерцают, и в отражении на хромированных поверхностях патрубков под каждой из раковин можно разглядеть глотку Нико в виде длинной прямой трубы; голова у неё откинута, глаза закрыты, её дыхание пыхтит о поверхность пола. Грудь у неё обтянута материей с рисунком цветочков. Язык свисает набок. Сок, который из неё проступает, обжигающе горяч.
Чтобы не кончить, я спрашиваю:
– А предкам своим ты что про нас рассказывала?
А Нико отвечает:
– Они хотят с тобой познакомиться.
Придумываю, что бы такое помощнее сказать дальше, но на самом деле это не важно. Здесь можно рассказывать о чём угодно. Про клизмы, про оргии, про животных, признаться в любом непотребстве, – и никогда никого не удивишь.
В комнате 234 все сравнивают боевые похождения. Каждый начинает по очереди. Это первая часть собрания, регистрационная.
После этого они прочтут чтения, всяческие там молитвы, обсудят тему на вечер. Каждый работает над одним из двадцати шагов. Первый шаг – признать себя бессильным. Да, у тебя зависимость, и тебе не остановиться. Первый шаг значит рассказать свою историю, все худшие моменты. Свои самые низменные низости.
Беда с сексом такая же, как и с любой другой зависимостью. Ты постоянно реабилитируешься. Потом постоянно скатываешься. Снова занимаешься этим. Пока не найдёшь вещь, за которую можно бороться, никогда не начнёшь бороться против чего-то. Все те люди, которые заявляют, что хотят жить свободной жизнью, без сексуальной озабоченности, я хочу сказать – да плюньте на такое. Я хочу сказать – да что вообще может быть лучше секса?
Наверняка ведь даже самый паршивый минет лучше, чем, скажем, нюхать самую лучшую из роз, …там, смотреть самый прекрасный закат. Слушать смех детей.
Уверен, никогда ведь не увижу стих, способный сравниться по прелести с горячо бьющим, жопосводящим, кишкораздирающим оргазмом.
Рисование картин, сочинение опер, – это же всё вещи, которыми занимаются, пока не найдут, куда кинуть очередную палку.
В ту минуту, когда наткнётесь на что-нибудь получше секса, позвоните мне. Скиньте на пейджер.
Никто среди людей, сидящих в комнате 234, не Ромео, не Казанова и не Дон Жуан. Здесь нет Мата Хари и Саломей. Здесь люди, которым вы ежедневно пожимаете руки. Не уроды и не красавцы. Рядом с этими легендами вы стоите в кабине лифта. Они подают вам кофе. Эти мифологические существа пробивают вам билетики. Выдают деньги по чеку. Кладут на ваш язык облатку причастия.
В помещении женского туалета, внутри Нико, я закидываю руки за голову.
Дальше, не знаю сколько времени, для меня нет проблем в целом мире. Ни матери. Ни медицинских счетов. Ни дерьмовой работёнки в музее. Ни лучшего друга-дрочилы. Ничего.
Ничего не чувствую.
Чтобы всё продлилось дольше, чтобы не кончить, я рассказываю цветастой заднице Нико, как она прекрасна, как она мила и как нужна мне. Её волосы и кожа. Чтобы всё продлилось дольше. Потому что это единственный момент, когда я могу сказать такое. Потому что в тот миг, когда всё кончится, мы возненавидим друг друга. В тот миг, когда мы обнаружим себя замёрзшими и потными на полу сортира, в миг, когда мы оба кончим, смотреть нам больше друг на друга не захочется.
Единственные, кого мы возненавидим больше друг друга – это мы сами.
Вот единственные несколько минут, когда я могу побыть человеком.
Только в эти минуты мне не одиноко.
И, продолжая скакать на мне вверх-вниз, Нико спрашивает:
– Так когда мне идти знакомиться с твоей мамой?
И:
– Никогда, – отвечаю я. – То есть, это невозможно.
А Нико, всем своим телом сжимающая меня и выдавливающая своими кипящими влажными внутренностями, спрашивает:
– Она в тюряге, или в дурке, или что?
Да-да, почти всю жизнь проторчала.
Спросите парня про его маму во время секса – и большой взрыв можно задержать навсегда.
Нико спрашивает:
– Так она что, уже умерла?
А я отвечаю:
– Вроде того.
Глава 3
Теперь уже, когда иду навещать свою маму, я даже не прикидываюсь собой.
Чёрт, я даже не прикидываюсь, будто близко с собой знаком.
Уже нет.
У моей мамы, похоже, единственное занятие на данный момент – терять вес. То, что от неё осталось – настолько худое, что она кажется куклой. Каким-то спецэффектом. У неё уже просто не хватит жёлтой кожи, чтобы туда поместился живой человек. Её тонкие кукольные ручки шарят по одеялу, постоянно подбирая кусочки пуха. Её сморщенная голова вот-вот развалится у питьевой соломинки во рту. Когда я приходил в роли себя, в роли её сына, Виктора Манчини, ни один из тех визитов не длился дольше десяти минут: потом она звонила, вызывала медсестру, и говорила мне, что, мол, очень устала.
Потом, в одну из недель, мама решила, что я какой-то назначенный судом государственный защитник, представлявший её интересы пару раз – Фред Гастингс. Её лицо распахивается навстречу, когда она замечает меня, потом она укладывается назад, на кучу подушек, и слегка качает головой со словами:
– О, Фред, – говорит. – Мои отпечатки были по всем тем коробкам краски для волос. Это было дело о создании угрозы по небрежности, его открыли и закрыли, но всё равно – получилась потрясающая социально-политическая акция.
Отвечаю ей, что на магазинных камерах безопасности всё выглядело по-другому.
Плюс там было обвинение в похищении ребёнка. Тоже в записи на видеоленте.
А она смеётся, в самом деле смеётся, и говорит:
– Фред, и ты был таким дурачком, что пытался меня спаси.
В таком духе она болтает полчаса, в основном про то происшествие с перепутанной краской для волос. Потом просит меня принести газету из зала.
В коридоре возле её комнаты стоит какая-то врач, женщина в белом халате с планшеткой в руках. Длинные чёрные волосы у неё скручены на затылке в нечто, напоминающее по форме маленький чёрный мозг. Она без косметики, поэтому лицо её смотрится как нормальная кожа. Из нагрудного кармана торчит чёрная оправа сложенных очков.
Не ей ли назначена миссис Манчини, спрашиваю я.
Женщина-врач заглядывает в планшетку. Раскрывает очки, напяливает их и снова смотрит, всё время повторяя:
– Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…
Рукой непрерывно выщёлкивает и отщёлкивает шариковую ручку.
Спрашиваю:
– Почему она всё время теряет вес?
Кожа вдоль просветов её причёски, кожа над и под ушами докторши так чиста и бела, как должна выглядеть и кожа в других её просветах. Если бы женщины знали, как воспринимаются их уши: этот упругий край из плоти, маленький оттенённый капюшончик сверху, все эти гладкие линии, спиралью влекущие в тугие тёмные внутренности, – да, пожалуй, большая часть женщин ходила бы со спущенными волосами.
– Миссис Манчини, – объясняет мне эта. – Нужна трубка для питания. Она чувствует голод, но забыла, что означает это чувство. Следовательно, не ест.