и ее ребенком непозволительно – у него же есть свои дети, он несвободен. Чепуха. Своих детей он не предает, предать их невозможно. А то, что происходит сейчас, это тоже часть его жизни, вот именно, и он рад, потому что все, что он испытал здесь, было особенным и неповторимым. Все, все имеет значение. А теперь надо по-настоящему заняться работой, писать. Он почувствовал, теперь сумеет писать так, что каждое слово станет значительным и весомым. Вот странно: почему вдруг, без всякого повода, вспомнил о работе? И в ту же минуту снова напала страшная слабость, проклятое, слишком хорошо знакомое состояние, когда ты что-то находишь или должен что-то находить, отыскивать, что-то особенное, очень важное, в этой вездесущей и неизбежной борьбе за жизнь или – за смерть, уж это смотря как подойти, в борьбе, которую всегда описывают так, будто она является отклонением, чем-то ненормальным. Ведь ты уже не веришь в нее, нет, не то: ты хочешь верить и, стараясь быть честным, иногда начинаешь верить сызнова, – какая слепота. Нет, нет. Ты заставишь отступить сокрушительное чувство тщетности всех усилий; с одной стороны, для тебя это так и есть, но в то же время ты слишком охотно, слишком легко соглашаешься с этой своей истиной. Да, но где же это слыхано, чтобы события, которые происходят с массами – объективно – только с массами, – журналист показывал, снова и снова показывал на судьбах отдельных людей? Чтобы журналист выхватывал из всего изобилия массовых убийств – или массовых смертей – что-то особенное, какую-то одну, отдельную судьбу, дабы выставить и увидеть ее в ярком впечатляющем свете? И что видишь, что, в конце концов? Наверное, надо ослепнуть, чтобы вообще хоть что-то разглядеть, стать бесчувственным, чтобы хоть что-то ощущать, и сумасшедшим, помешанным, чтобы хотя бы одну мысль выдержать до конца.
На площади – зарывшиеся в землю танки. На островке, вокруг которого бежал поток автомашин, круглым валом нагромождены мешки с песком. Здесь же – расстрелянная смятая машина, из нее валит дым, на водительском месте – труп мужчины, с черным морщинистым лицом, шея сломана, голова запрокинулась за спинку сиденья. Лашен с первого взгляда понял, что водитель мертв, а поняв, почувствовал смирение и покой. Мертв – в этом не было ничего, кроме утешения. Для этого человека все уже закончилось – какие бы муки, какой бы кошмар он ни пережил, они позади, окончены навсегда. Дверцы машины распахнуты, в этом ощущалось нечто театральное, сценическое. Весь островок в центре площади, некогда зеленый, превратился в сплошное пятно мазута и копоти. Видимо, никто и не пытался потушить загоревшуюся машину.
Ариана только посмотрела туда, но не сказала ни слова. И опять занялась ребенком. Вскоре их остановил патруль. Лашен подал через окно оба паспорта, затем вышел, открыл багажник. Трое вооруженных парней сунули головы в окна машины, поглядели на Ариану, на крохотное черное личико, на белые пеленки. Лашен сел за руль. Проверяющие, очевидно, впервые держали в руках немецкие паспорта и торопливо совещались. Лашен нажал на сцепление, выбрал скорость, правой ногой нащупал педаль газа. А мысленно прикидывал, далеко ли успеет отъехать, прежде чем патрульные откроют огонь. Нет, похоже, шансы невелики. Он незаметно переключился обратно. Один из патрульных, тот, что взял паспорта, пошел было прочь, к какому-то бараку, но вернулся и по-арабски спросил Ариану, чей ребенок, ее? Она ответила: «Да, мой». Солдат отдал Лашену паспорта и разрешил ехать.
18
Пешком возвращаясь в отель, Лашен почувствовал – Ариана с ним рассталась. Он предложил ей свою помощь, может, надо что-нибудь купить? – она задумалась, но потом все-таки ответила, нет, не надо, и поблагодарила с особенной, подчеркнутой вежливостью. Сказала, в доме есть все, что нужно, – в это как раз совсем не верилось. Ариана позвонила в посольство, предупредить, что сегодня прийти не может. Объясняя посольскому сотруднику, в чем дело, заговорила восторженным тоном: настолько фантастическая, настолько невероятная история, она сбивчиво лепетала что-то невнятное. «Да, это в самом деле так, это правда, – уверяла она, – я действительно взяла в приюте ребенка, ну да, вот он, рядом, я же говорю, здесь, он здесь, со мной, честное слово». Еще сказала посольскому, что имени у ребенка пока нет и что давать ему немецкое имя она не хочет, а впрочем, почему же? Мария. Мария – немецкое имя, и вместе с тем не немецкое. Но надо подумать еще – может быть, она назовет ребенка Даниэлой.
Когда они возвращались в Бейрут, в памяти всплыл странный образ – сперва Лашен не придал ему значения. Вспомнилась крестьянка из деревни неподалеку от их загородного дома. Эта женщина часто разговаривала с Гретой, но для этого ей почему-то непременно нужно было стоять у забора, должно быть, чтобы между нею и Гретой была преграда. На деревенской площади или на дороге среди полей она обычно всегда уклонялась от разговора, только робко здоровалась и, не замедляя шага, спешила дальше. И вот однажды она подозвала к забору Лашена, и оказалось, в подоле синего передника у нее лежал розовый мертвый поросенок. Лашен не мог взять в толк, что ей, собственно, нужно – то ли решила показать ему, городскому человеку, забитого поросенка, дело обычное в их деревенской жизни, то ли хотела немедленно сообщить о чем-то, чего не сумела высказать. Все приговаривала: «Вот, вот!» – растягивая в стороны концы передника, чтобы он как следует разглядел поросенка. На секунду померещилось, что крестьянка показывает ему одного из своих детей, мертворожденного младенца. «Вот!» Такие вещи наверняка с нею не раз случались. И теперь в смерти поросенка она вдруг открыла для себя всю тщетность и ничтожность трудов человека? Мертвый поросенок, лежащий в синем переднике, и изумленно-растерянное лицо крестьянки в тот день еще не раз вспоминались.
Добравшись до Рю Хамра, он хотел купить кое-какие детские вещички, но ни одного открытого магазина не нашел. Кто-то его окликнул с другой стороны улицы. Это был Хофман – помахал из дверей и тут же скрылся в глубине кафе. Лашен перешел через улицу. Столы и стулья перед кафе были сложены штабелями и привязаны цепочками, хотя предвечернее солнце еще тяжело падало на улицу, проливая как бы смягченный светофильтром свет; от этого света и суеты прохожих создавалось приятное, расслабленно-ленивое настроение. За столиком вместе с Хофманом сидел Рудник, он тоже махал рукой.
– Вы позволите вас угостить? Пожалуйста, заказывайте!
Он заказал для Лашена пива. Хофман хмурился и прятал глаза. Лишь когда Лашен спросил, есть ли какие-нибудь новости, ответил, хотя и вопросом на вопрос:
– Позволь узнать, а ты-то чем все это время занимался? Я тебе прямо должен сказать – меня просто распирает от злости, так и знай, скоро я соберу монатки и улечу домой. Так вместе не работают.
– Мне кажется, вас интересовала тема торговли оружием? – вмешался Рудник.
Лашен пропустил его вопрос мимо ушей. А Хофману ответил:
– Совершенно не понимаю, из-за чего ты злишься. Тебя-то лично что обидело?
– Сегодня в полдень мы должны были ехать в Дамур с военной автоколонной палестинцев.
– Тебе позвонили?
– Халеб оставил информацию у портье. Не позднее четырнадцати часов мы должны были прибыть в штаб-квартиру палестинцев на улице Мазра.
– А что, Халеб упомянул в своей информации, что речь идет о Дамуре?
– Интересно, о чем еще, по-твоему, могла идти речь?! Ты, что ли, не слышал, что их артиллерия лупит с гор по Дамуру? – Хофман покачал головой, на его лице была тупая злобная улыбка. – Он сказал, что теперь проехать в Дамур по дороге вдоль моря невозможно, причем до города не добраться ни с севера, ни с юга. Значит, остается один путь – через горы, а это дольше. И везде в горах полным-полно вооруженных людей, то ли военных, то ли каких-то разбойников-бандитов. Они не станут спрашивать, на чьей ты стороне. Но ты же у нас молодец, – съязвил Хофман, – ты ни на чьей стороне. В общем, я договорился. Завтра утром, в семь, мы должны быть на улице Мазра. Оттуда пойдет новая транспортная колонна, они должны доставить оружие в Бейт-эд-Дин, а может, и дальше. Мост через Нахр-эль-Дамур взорвали, ну значит, от реки пешком придется топать. Надеюсь, мы не опоздаем. А если опоздаем, что ж, опять будешь из пальца высасывать всю историю или спишешь с американцев.
– Меня это не касается. – Рудник откинулся на спинку стула. Лашен и Хофман, оба как по команде поверулись к нему. – Ваш друг, – сказал Рудник, – сердится только потому, что ему самому пришлось просить и обо всем договариваться. Я ездил с ним в штаб ООП и смог, скажу без ложной скромности, кое-