трагедий, в которых им приходилось играть, что это события реальной, подлинной жизни…
– Да что же это?! – в ужасе вскричала Варя и отшвырнула от себя кусочек шелка, пропитанный кремом. – Да как же…
– Она хотела меня отравить, изуродовать! – закричала Наденька, швыряя в Варю коробку с французским гримом. – Это она его украла и отравила, чтобы я… чтобы извести мою красоту! – завопила она истерически. – Что стало бы со мной, если бы я успела этим намазаться!
Кругом загомонили. Актеры с ужасом смотрели на валяющийся на полу грим, переводили взгляды с Вари на Наденьку, словно не в силах были уразуметь, кто тут прав, кто виноват. На многих лицах отражалось сомнение. Конечно, налицо отвратительная интрига, но кто ее заварил? Неужели опять Самойлова? Или все же Асенкова решила одним махом избавиться от докучливой соперницы?
Эти люди жили в мире выдуманном более, чем в реальном, а потому способны были допустить и принять самый невероятный, самый кошмарный сюжетный поворот, преподнесенный драматургом по имени Жизнь. Именно поэтому они не могли понять, кому следует верить.
– Несчастная ваша горничная, бедная девушка, что с ней теперь станется?! – изрек Кравецкий, подходя к Наденьке с самым сочувственным видом. – А ведь Асенкова не только воровка, но и убийца! Ей и впрямь место в тюрьме!
– Скорее всего, она сумасшедшая, и ей место исключительно в желтом доме[39], – послышался насмешливый голос, и вперед, ко всеобщему изумлению, вышел не кто иной, как сбитенщик. – Госпожа Самойлова всех созвала сюда для того, чтобы обвинить Варвару Николаевну в краже своих драгоценных белил и кремов. Но мы вошли в ту самую минуту, как Варвара Николаевна собиралась обтереть этим отвратительным зельем собственное лицо, чтобы обезобразить себя навеки и причинить невыносимые страдания. Ну разве здравомыслящий человек намажет себе лицо царской водкой?![40]
– Только безумец на это способен, – подтвердил Дюр. Закивал и Петр Каратыгин, и остальные, чувствуя, как туман недоверия исчезает под влиянием трезвого, размеренного голоса сбитенщика. Он говорил, как человек, привыкший властвовать, командовать, приказывать и наказывать.
– В самом деле, – загомонили на разные голоса. – Варенька, Варвара Николаевна не могла бы…
– Не знаю, что за дьявольская интрига тут затевалась, – сурово сказал сбитенщик, переводя взгляд с Наденьки Самойловой на Кравецкого, и тот вдруг отпрянул, потому что зеленые глаза, глядевшие на него из-под козырька картуза сбитенщика, показались ему очень знакомыми, пугающе знакомыми! – Поистине дьявольская… но она не удалась, к счастью.
– Я не знала, что грим отравлен! – истерично воскликнула Наденька, а Василий Каратыгин вдруг взвизгнул:
– Питье, мой Гамлет! Питье… отравлено!
Вокруг так и зашлись смехом. В постановке «Гамлета» Наденьке, несмотря на все старания Кравецкого и Крутицкого, так и не выпало играть Офелию, для нее удалось добиться только роли королевы Гертруды, которую она благополучно завалила, потому что не годилась для этой роли ни по годам, ни внешне, ни способностями. Особенно смехотворно звучали в ее устах патетические реплики, и одну из таких реплик Каратыгин сейчас передразнил так удачно, что актеры, эти полудети-полувзрослые, равным образом готовые в любую минуту рыдать и смеяться, обвинять и оправдывать, доверять и порицать, расхохотались, словно мигом забыв все, что только что произошло перед ними.
– Но поскольку Варвара Николаевна отнюдь не похожа на Офелию, роль которой она так блистательно исполняет, – продолжал сбитенщик, – и, в отличие от Шекспировой героини, не сумасшедшая, значит, она стала жертвой какой-то подлой шутки, истоки которой, как мне кажется, нужно искать не в ее уборной, а у каких-то ее соперниц.
Наденька подняла было крик, однако Кравецкий, который тем временем утвердился в своих подозрениях относительно персоны сего человека, замолчал и исподтишка дернул свою подругу за руку, побуждая и ее прикусить язык, не раздувать скандал, тем паче что они-то оба доподлинно знали, у кого тут рыльце в пушку и что тому причиной.
В конце концов Наденька махнула рукой и удалилась с видом оскорбленной невинности. Все прочие тоже угомонились и разошлись. До Раиски никому особенно дела не было, а Асенкова и Самойлова ведь не пострадали, о чем же переживать?
Одним из первых вылетел вон Кравецкий, дав себе слово какое-то время в театре более не появляться. Еще неизвестно, чем кончится разговор этого сбитенщика с Асенковой! Если Кравецкий не ошибся и это впрямь тот человек… Если это Скорский, флигель-адъютант императрицы… Уж не он ли тот загадочный покровитель Варвары Николаевны при дворе? Нет, лучше притихнуть на время, лучше пока не высовываться… Пять тысяч, обещанные ему, заработать с помощью Раиски не удалось, это жаль, однако жизнь дороже всяких денег. Может быть, еще повезет…
Когда-нибудь…
– Благодарю вас, – сказала Варя, едва закрылась дверь за Дюром, который утомленно, словно едва волочил ноги, уходил последним. – Благодарю вас, сударь.
Сбитенщик не сводил с нее глаз. Она же не поднимала своих, и ее благодарность равным образом мог счесть обращенной к себе и ее спаситель, и затоптанный пол, на который Варя упорно смотрела.
– И это все, что вы можете мне сказать? – спросил он тихо.
Варя пожала плечами:
– А чего же вы хотите?
Скорский – а это был он, Кравецкий не ошибся – молчал. Гордость не позволяла ему сказать, что он мечтал о самой жаркой благодарности. Довольно уже того, что явился сюда в этом шутовском облике… Чуть больше года назад на выходе из театра он столкнулся с синеглазой девушкой, которая несла огромные картонки, – и немедленно узнал в ней ту забавную девчонку из Театральной школы. Узнал – и вспомнил их мимолетное знакомство так отчетливо, словно оно было вчера. Он заговорил с Варей, та узнала его и, хотя поначалу онемела от смущения, все же рассказала, что раньше была камеристкой у собственной матери, Александры Егоровны Асенковой, а теперь готовится в премьерной роли в бенефисе Ивана Ивановича Сосницкого.
– Я думала, что театр не для меня, но нынче решила, что все же буду на сцене! – заявила она, краснея.
– Нынче решили? – удивился он. – И что же вас подвигло к такому решению?
Варя молчала, только смотрела на него, и под этим взглядом циничный кавалергард ощутил, что сердце у него дрожит так, как не дрожало никогда в жизни. Нечто подобное той нежности, которая сейчас опутывала его, как предзакатное солнце опутывает землю золотой сетью своих ласковых лучей, он ощутил еще там, в Театральной школе, когда смотрел на девочку, лишившуюся сознания от страха за его жизнь.
Он никого и никогда не любил. Женщины были для него не просто игрушками, но игрушками на одно лицо. В этом смысле даже лицо императрицы не слишком отличалось от лица той купеческой жены, которая бесстыдно отдалась ему в чужом саду. Он потому и предпочитал в качестве любовниц актрис, что они не ждут от мужчин искренности – они ведь сами беспрестанно играют и сами себе не верят. Однако эти синие глаза говорили правду. Скорский почти с испугом прочел, что именно он, именно встреча с ним, желание поразить и привлечь его заставили эту скромную девушку пойти довольно скользким и опасным сценическим путем.
– А вы помните про синие колокольчики? – вдруг спросила она.
Скорский кивнул, поражаясь сам себе.
«Да что ж я, как мальчишка, влюблен, что ли?» – подумал он, призывая на помощь остатки спасительного цинизма, который прежде позволял ему легко и просто соблазнять женщин – и уходить прочь, не желая новой встречи. Собственно, они сами падали к его ногам, гонялись за ним, умоляя о свиданиях и ласках… Собственно, эта синеглазая бесстрашная девушка, которая решила завоевать его, принеся себя в жертву страшной и беспощадной богине – сцене, – поразила его своей самоотверженностью. Глядя в ее очаровательное лицо, он чувствовал то самое умиление, которое испытал при виде ее впервые. Он понимал: протяни он только руку – и она бросится в его объятия, как бросались многие до нее. Но ему хотелось не сломать этот чудесный цветок, а вдыхать его аромат.