данном случае иное. Чичиков оглядывается вокруг себя, рассматривает «жилище этого необыкновенного человека… думая по нем отыскать свойства самого хозяина… но нельзя было вывести никакого заключения» (VII, 58–59). В доме Костанжогло не было «ни фресков, ни картин, ни бронз, ни цветов, ни этажерок с фарфором, ни даже книг» (VII, 59). Издавна контекст культуры, определенные его атрибуты характеризуют или приоткрывают духовный строй личности. Ни картин, ни фарфора, ни цветов не может быть в монашеской келье. Костанжогло — не монах, но ему свойствен своего рода бытовой аскетизм, он не любит лишних, тем более ненужных вещей; он не привык украшать жизнь, предпочитая ее строить. Те критерии, которыми литература измеряла человеческую личность, ее внутренний мир, привычки, психологический склад, не годятся для Костанжогло. Это новый герой литературы, главное для которого — «прочное дело жизни».

Дом для Костанжогло — не убежище от официозного и холодного внешнего мира, не место для уединения и сосредоточения, но и не чужое, безразличное пространство. Интерьер дома свидетельствует о том, что в нем живет человек-практик, что «главная жизнь» его «проходила вовсе не в четырех стенах комнаты, но в поле, и самые мысли не обдумывались заблаговременно сибаритским образом, у огня пред камином, в покойных креслах, но там же, на месте дела, приходили в голову, и там же… претворялись в дело» (VII, 59). Костанжогло — первый деловой человек в отечественной литературе, человек, органично и легко подчинивший все делу, ставшему существом его жизни.

Чичиков тоже практик, хотя и иного рода, с нетерпением ждет хозяина. Кого же он видит перед собой? — человека «лет сорока», «живой, смуглой наружности» (там же). Одежда, которую носит герой, говорит о том, что он о ней не думает. Облик Костанжогло «поразил Чичикова смуглостью лица, жесткостью черных волос, местами до времени поседевших, живым выраженьем глаз и каким-то желчным отпечатком пылкого южного происхождения» (VII, 61). Желчность, даже мрачность героя будет отмечена и позже. Он явный антипод Петуха, добродушно принимающего дары жизни и не задумывающегося о своем будущем. Но он противопоставлен не только хлебосольному Петру Петровичу, а и другому герою, рассказ о котором помещен в той же главе. Персонажи второго тома — еще раз обратим на это внимание — не расположены в некой линейной последовательности, каждый в контексте своей главы, как это было в первом томе, а сведены автором в единой плоскости, и читатель получает возможность тотчас их сравнивать. Не позволив Чичикову как следует познакомиться с Костанжогло, автор направляет его к полковнику Кошкареву, и только после этой встречи Костанжогло предстает перед Чичиковым и перед читателем в полный рост, и мы видим, что два героя заявлены автором как антиподы; индивидуальность каждого раскрывается именно в сопоставлении.

Попав к полковнику, Чичиков погружается в абсолютно иной, чем у Костанжогло, мир. На фоне деятельности Кошкарева, достигшей максимальной степени бюрократизма, становится очевидным, насколько естествен строй жизни Костанжогло, подчиненный не отвлеченным задачам, а ритму природы и земледельческого труда. В описании имения и занятий Кошкарева явственны черты антиутопии. Авторы утопических сочинений брались предопределить все формы идеальной организации жизни. Вот и у полковника есть «Депо земледельческих орудий», «Главная счетная экспедиция», «Комитет сельских дел», «Школа нормального просвещения поселян». Хорош комментарий, принадлежащий одновременно и Чичикову, и автору: «Словом, черт знает чего не было!» (VII, 62). Кошкарев печется и о торговле, и о науке, помышляет о временах, когда «золотой век настанет в России», но живая жизнь изгнана из его департаментов. Отвлеченный ум утописта может мечтать о временах, когда мужик, «идя за плугом, будет в то же время читать книгу о громовых отводах Франклина, или Виргилиевы Георгики, или Химическое исследование почвы» (VII, 63). Подобное умонастроение способно смутить даже Чичикова, со стыдом вспомнившего, что он до сих пор не прочел «Графини Лавальер», однако намеченные в подобных теориях пути приведения «людей к благополучию» (там же) вступают в противоречие с практикой самой жизни. Книга, собирающая, хранящая золотой запас знаний, накопленных человечеством, мертвеет без живого движения. У Кошкарева Чичиков находит громадное «книгохранилище» — «огромный зал, снизу доверху уставленный книгами». Правда, уже при первом взгляде на этот зал посетителя может смутить то, что здесь же хранились «и чучела животных». В этом контексте книги, собранные в зале, хранящие информацию «по всем частям»: «по части лесоводства, скотоводства, свиноводства, садоводства…» (VII, 65), сами становятся «чучелами». Язык книг не только отвлеченный, но мертвый: «На всякой странице: проявленье, развитье, абстракт, замкнутость и сомкнутость» (там же). Гоголь намеренно усиливает впечатление невразумительности, претенциозности самих названий, например «Предуготовительное вступление в область мышления. Теория общности, совокупности, сущности, и в применении к уразумению органических начал общественной производительности» (там же).

Сердитость, желчность Костанжогло в этом контексте оправданна, во всяком случае объяснима. Сетуя на ложно и односторонне понимаемое просвещение, он сам говорит прежде всего о хозяйстве, о практике жизни. Гоголевский текст при этом оказывается двойственным. В речах Костанжогло проявляется его деловая хватка, способность обустроить любой участок жизни; получить при этом выгоду, но не исходить из нее прежде всего. Чичиков же, восхищенно внимая его речам, думает при этом; «Экой черт!.. Загребистая лапа» (VII, 67). Односторонность ли мыслей Чичикова проявляется в его оценке или текст дает знать, что как бы ни говорил Костанжогло, что фабрики «сами завелись», он на самом деле не упустит своей выгоды, — скорее всего, возможно и одно, и другое толкование.

Но своеобразная поэтизация, даже культ хлебопашества, который звучит в речах Костанжогло, близки самому Гоголю. Гоголевского героя более всего удручает беспорядок русской жизни, неумение и нежелание заняться земледельческим трудом, в то время как «уж опытом веков доказано, что в земледельческом звании человек нравственней, чище, благородней, выше» (VII, 69). Бессилие перед стихийной, беспорядочной стороной русской жизни повергает Костанжогло в состояние злости и нетерпения. Он говорит с собеседником, «не слушая его, с выражением желчного сарказма в лице» (там же), а вскоре и «суровая тень темной ипохондрии омрачила его лицо» (VII, 71). Зато лицо поднимается «кверху» и морщины исчезают, как только Костанжогло начинает говорить о земледелии как о занятии, при котором «человек идет рядом с природой, с временами года», становится «соучастник и собеседник всего, что совершается в творении» (VII, 72). Прославляя этот труд в своем пространном монологе, гоголевский герой поистине чувствует себя творцом «всего», когда благодаря трудам рук его, «как от какого-нибудь мага, сыплется изобилье и добро на все» (VII, 73). В тот момент, когда Костанжогло заявляет, что «здесь именно подражает Богу человек», он преображается: «Как царь в день торжественного венчания своего, сиял он весь, и казалось, как бы лучи исходили из его лица» (там же).

Как замечает С. А. Гончаров, «проповедь Костанжогло совмещает в себе элементы ортодоксально- христианского представления о труде (труд в его трактовке приобретает, как и в позднем Средневековье, теологический смысл) с элементами народных представлений об аграрном труде „как интегральной части круговорота природы“» [97]. Следует согласиться и с тем, что «мистически осмысленный труд-поприще у Гоголя является движением к „внутреннему человеку“, формой спасения человека и путем образования национальной гармонии» [98]. Но В. В. Зеньковский заметил и другое. «Проблема праведного хозяйствования, — писал он, — есть и основная, и в то же время труднейшая проблема богословия культуры, т. е. раскрытия религиозных основ и религиозных путей в организации хозяйственной активности» [99]. «Чуждость хозяйственной активности началам высшей правды, — сказано им далее, — Гоголь ощущал как наиболее роковую сторону современности» и подошел в итоге «к самому трудному и самому ответственному пункту в теме о религиозном обновлении мира» [100].

Выстраивая утопию «праведного богатства», Гоголь проблематизирует, усложняет ее. В Костанжогло и Чичикове, столь различных, начинают обнаруживаться странные сближения. Костанжогло присутствует в нескольких главах. В четвертой он показывает Чичикову свое хозяйство, в котором «все было просто и так умно» (VII, 78). Конечно, контрастность героев акцентирована и здесь: это сосредоточенность Чичикова на собственном обогащении и умение Костанжогло обустроить на новый лад весь мир вокруг себя. Но создается впечатление, что Чичиков примеряет к себе не только богатство нового знакомого, но и его образ жизни, его имидж «всевидца», «творца». Чичиков не мог не заметить, что в логике суждений Костанжогло и его самого есть нечто общее. В главе третьей Костанжогло произносит знаменательный монолог, своеобразный гимн копейке, понятный Чичикову не только благодаря наказу отца, но и практике собственной жизни. «Кто родился с тысячами и воспитался на тысячах, тот уже не приобретет, у того уже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату