собака!.. Он приходил к нему домой, к тому парню, его об этом просил начальник; потом он рассказывал своему начальнику, как живет этот парень; начальник сказал: хорошо. Я не знал, что думать про парня с черной собакой, поэтому и спросил: «А что, этот парень того?» Тот, с задавленными глазами, удивился сначала, когда услышал мой голос. Он, наверное, думал, что я так и буду молчать. Но я не могу долго молчать, мне тошно долго молчать, особенно если выпью. Он сказал, что парень этот тоже не хочет молчать, поэтому его на работе не любят, особенно начальство. А так он ничего, все нормально.
У меня в бутылке все кончилось. Эти двое сидели спокойно, они разговаривали, у них еще было. Официант ходил между столами и не видел меня. Он выглядел слишком сыто, со щеками, усами, только засаленный. Он был похож на кота. У нас в цехе, в столовой есть точно такой же. И я подумал, что этот в долг ни за что бы не дал. Но у меня деньги были, я получил аванс. Можно было не беспокоиться, но я вдруг подумал, что вино может кончиться. Теперь оно часто кончается, не то что раньше; я встал и пошел туда, где готовят цыплят.
Официант-то был пьяным, я сразу заметил. И даже знал, где он берет, чтобы выпить: бутылки разносит уже распечатанными, хотя должен их открывать на глазах. Он меня оттолкнул, будто бы я учинил нехорошее что-то. Но я ничего не сделал, только зашел за ширму спросить, можно ль еще вина. Он ответил, что здесь не положено, что я должен уйти и сесть за свой столик. Правда, сказал, что сейчас принесет.
И принес, я и не ждал. Сказал, что цыпленок будет чуть позже. Но еду он больше не подавал, это я точно помню, только вино. Я все говорил ему: ладно. Потом он смазал, чтобы я расплатился, и назвал счет — что-то много. Сколько точно, не помню. Помню, что много. Я сказал: что-то много... Он пожал плечами и отошел. Я подумал, что он пошел пересчитывать, и сам решил пойти покурить.
Курят в «Золотом петушке» возле входа. Там еще стояли парень с девушкой и целовались, прямо возле входа. Потом появились милиционеры: двое, с мороза, раздетые, без шинелей, — они на машине подъехали. Пошли в зал, встретились с официантом и вернулись ко мне. Они сказали, чтобы я расплатился. Я ответил, что сейчас расплачусь и пойду домой. Они сказали, что меня подвезут. Я сказал: нет уж, спасибо, я дойду сам, а подвезли бы вы лучше официанта. Но они так и остались стоять.
За моим столиком всё разговаривали. Этот, в рубашке и вязаной безрукавке, который с плохими глазами, говорил другому о том, что он прежде владел гипнозом, но потерял эту способность, теперь он живет в своем доме и откармливает свиней. Сам колет, а мясо продает на базаре, это сейчас поощряется. Я сказал; ну и что, мой брат тоже выкармливает свиней и живет в своем доме, да и вообще врет он все про гипноз, никогда он им не владел и сейчас притворяется, поэтому мне и не нравятся его глаза. Он не стал нервничать, просто ответил: «Темно здесь, давай выйдем покурим». Я сказал: «В чем же дело, покурим...» Мы встали и вышли из-за стола, а тот, помоложе, что сидел напротив, за нами.
Милиционеры все еще надзирали, особенно они следили за мной. И я понял, что просто так не уйти. Даже жаль стало, что у меня нет хорошей собаки, как у этого парня. Тогда ее можно было бы натравить хоть на кого! И я сказал: «Ну, в чем дело, гипнотизер?!» — и подошел к нему ближе. Он смотрел на меня и сопел. Тогда подскочил ко мне тот, с задавленными глазами, засуетился и забубнил: «Ненадо-ненадо...»
Его я бить не хотел, но хотел ударить другого. Он же просто попал под руку; да это и не имеет значения, поскольку я вообще не люблю драться... А после того, как сверкнула милицейская кокарда, я уже ничего не помню.
Камилла
Три дня над городом висела жара. Всякий раз казалось, день кончится дождем, но дождя не было, раскаленный воздух мутнел и чуть остывал к ночи. С утра снова вспыхивало солнце, под его горячими лучами до темноты сновали люди то ли их силуэты вместе с клубами городской пыли.
В детстве я был у моря. Совсем маленький и ничего не понимал. И теперь не помню, какое оно, и не смогу описать словами. Но огромное, живое впечатление осталось на всю жизнь, в эти знойные дни оно обострилось, душа потянулась к морю, — я заболел, и сумасшедшие снежные грезы не оставляли меня даже днем: я пополз к морю.
Мои колени, ладони уперлись в шершавую поверхность асфальта. От усталости я едва передвигал ими. Они сбились до крови. К ранам прилипали всякие окурки и фантики, края незаживающих ссадин обросли коростой, но я полз к морю.
Мне было плохо. Отрывая взгляд от пыльного зерна асфальта, я тянулся ладонью к солнцу — умолял, чтобы жгло оно не так сильно. Но солнце не слышало, а небо было выцветшим и без единого облачка.
Тогда, отупело роняя голову, я исподлобья бросался взглядом вперед и тянулся за ним, навстречу мелькающему потоку ног... Вот-вот раздавят они! Стоит одной лишь подошве коснуться — и тут же, вслед за ней, надвинется армада босоножек и башмаков. Навалится, расплющит, размозжит — и тело превратится в сухую тряпку.
Мелькали ноги и руки, колыхались зады и туловища. Я пытался остановить их, обращаясь глазами к лицам прохожих: говорил, что ползу к морю... Они не слышали, не замечали и обходили стороной, и лица их были спокойны и уверенны.
В стороне оставались газоны со свежей травой, я мог бы ползти по ним — там легче, прохладнее, нет мусора и ног. Перебраться туда вовсе не трудно, надо только преодолеть невысокий забор. Но я и не пытался этого делать, опасаясь расслабиться в зелени травы и остаться там навсегда: мне нужно к морю.
Порой от усталости все в глазах расплывалось — застилалось пеленой, — я забывал, куда и зачем я ползу. Приходилось останавливаться и отдыхать. Но, как только пелена растворялась, я озирался и готовился продолжить мой путь.
Вот тогда-то я и увидел цветок, он лежал как раз возле правой ладони. Я поднял и посмотрел на него.
Растение вынули из воды и бросили на дорогу. Оно уже долго лежит: краешки лепестков повяли, зеленый стебель в пыли, его касались подошвы прохожих... Но ведь сам бутон хранит запах свежести!
— Роза... — прошептал я.
— Нет, я Камилла! — ответил цветок. — Ты взял меня, а я погибала, теперь я впитываю влагу твоих ладоней.
— Это не влага, кровь.
— Теперь все равно, теперь я буду моложе!.. А ты устал, тебе бы отдохнуть и полечить твои раны... Вот уже ночь, отнеси меня к дому.
И я послушно понес ее к дому.
Там, где она жила, было пусто и — холодные гладкие стены. И из стороны в сторону шныряли сквозняки, хоть и окна и дверь были заперты; и казалось, буря только начинается.
Меня знобило. Прижав Камиллу к груди, я свернулся калачиком в ласковом розовом одеяле. Стало тепло и спокойно: мы нашли, мы нужны, мы греем друг друга...
Промозглые ветры разгулялись по комнате. Стены превратились в необъятные экраны с прописными моралями. Они угрожали, тревожили. Но нас было двое, мы познавали друг друга, прижимаясь, увлеклись близостью и забыли про ветры и стены. Мы будто летели, а что там внизу — пусть хоть конец света!
Послышался шелест волн: неужели?.. Сомнений нет — в лицо пахнул легкий бриз, — я стоял на берегу и смотрел в море: бесконечное, сильное, синее... Я дышал им, и ветер усиливался. Волны накатывались, устрашающе надвигались и покорно растекались под моими ногами. Я захлебывался порывами ветра, кричал: «Моей борьбе и безумству нет предела!» Камилла трепетала, вцепившись колючками в грудь... Я рванулся к морю, лавина обрушилась и захлестнула нас.
Когда буря стихла, Камилла стала совсем молодой. Лепестки ее расправились, расцвели, — они походили на губы девушки, тронутые первым в жизни поцелуем.