переодеть в другое облачение. Это помещение, называемое
Дверь из гуадалупского
— В целом мире нет ничего роскошнее, — прошептал монах, закрывая шкаф.
Меня провели по длинной галерее, где в стеклянных витринах были выставлены сотни мантий и алтарных покрывал. Я увидел одно с пометкой «Покрывало королевы Англии, посланное монастырю в 1621 году». Это довольно загадочно, поскольку тогда королем был Яков I, а королевы не было: Анна Датская, супруга Якова, умерла в 1619 году. Возможно, подарок везли в Гуадалупе несколько лет; возможно также, что это — любопытное доказательство заигрываний Анны с Римом.
Меня провели в библиотеку, в которой содержится, как мне сказали, лучшая коллекция сборников хоралов в Испании; и конечно, здесь можно изучить испанскую иллюстрацию с пятнадцатого по восемнадцатый век — в прекрасно переплетенных книгах. Среди величайших сокровищ Гуадалупе — восемь картин Сурбарана, иллюстрирующих жизнь святого Иеронима, они располагаются на длинной стене ризницы. Над алтарем висит турецкий фонарь. Это кормовой фонарь с корабля Али-паши, и он был поднесен Пресвятой Деве Гуадалупской Доном Хуаном Австрийским после битвы при Лепанто.
Я предвкушал встречу с Эстремадурой, потому что впервые в тех пор, как был мальчишкой, перечитал Прескотта[50] и теперь стремился увидеть землю, которая дала жизнь Кортесу и Писарро. Падре Бонилья пожал мне руку и велел непременно когда-нибудь возвращаться. Я вывел машину из нефа заброшенной церкви, словно солдат Кромвеля, и выехал на дорогу к Трухильо.
Я оказался в землях, более зеленых и менее суровых, чем Кастилия, но более заброшенных и более бедных, поскольку деревни отстояли друг от друга далеко, а хлебных полей было отчаянно мало. Пустынные мили в окружении гигантских камней перемежались рощицами дубов, обычных и пробковых, и редкими акрами пшеницы или ячменя, пришпиленными к склонам холмов. Везде сновали свиньи, маленькие и бойкие, цвета черно-синих чернил. Они бегали по деревням, словно приятели местных жителей, копались под пробковыми деревьями и бродили по холмам под присмотром маленьких мальчиков с хворостинами в руках. Я охватил взглядом пейзаж, от гранитной вершины холма до неглубокой долины, и представил, какое удивление, наверное, испытывал человек из этой части Испании, оказавшись в джунглях, где деревья переплетены лианами, где колибри зависают над цветами гибискуса, а попугаи ара порхают и кричат среди ветвей. Я подумал, что открытие и завоевание Южной Америки, особенно Мексики и Перу, — возможно, лучшая приключенческая история мира. Очень сомневаюсь, станет ли полет на Луну такой же сенсацией для слуха, как прорыв пятнадцатого века, когда внезапно известный до сих пор мир оказался только лишь половиной планеты, а за Западным океаном обнаружилось другое полушарие: новые земли, новые люди, новые цветы, новые плоды и животные и, что еще более поразительно, огромные города, чьи известняковые стены сияли, словно пластины из серебра, и конкистадоры, продравшиеся через зеленые леса, взирали на них с удивлением и восторгом. Нам непросто сейчас вообразить, как в те дни поразительные чудеса буквально громоздились друг на друга; повторюсь, я не верю, что мы так же удивимся, когда нам расскажут, каково стоять на краю кратера Тихо и насколько толст покров пыли в море Дождей.
Странная случайность: этот новый мир достался Испании в ту пору, когда ее долгое противостояние с маврами было закончено, и людям, чьи предки сражались в мавританских войнах, выпало пересечь Атлантику с тем же боевым кличем «Santiago y cierra, Espana!»[51], направлять своих коней, оседланных
Я пришел в восторг, обнаружив, что «История завоевания Мексики» и книга о Перу читаются столь же хорошо, как и тогда, когда я был школьником. Удивительно, что этот огромный труд — работа человека, который был почти слеп. Жизнь Прескотта — одна из самых героических в истории писательства. Он родился в Салеме, штат Массачусетс, в 1796 году, в весьма состоятельной семье с хорошими связями. Когда Прескотт учился в Гарварде, в университетской столовой произошли студенческие беспорядки, в ходе которых он получил в левый глаз куском черствого хлеба. Юноша перестал видеть этим глазом, и всю жизнь ему угрожала потеря зрения на втором глазу. Многие состоятельные люди предались бы унынию; Прескотт не только восторжествовал над болезнью, но и обернул ее к своей пользе. Частичная слепота научила его умственной дисциплине и дала выдающуюся память; возможно, она также усилила изобразительные качества его книг, поскольку прескоттовские описания цивилизаций ацтеков и инков и пейзажей, в которых оказываются испанские завоеватели, полны света и цвета. Один из его секретарей оставил рассказ об этом человеке за работой — в затемненной библиотеке, разгороженной ширмами, которые надо было переставлять почти с каждым облачком, пролетавшим по небу. Прескотт писал на забытом сейчас инструменте под названием ноктограф, созданном для слепых, который представлял собой раму со строчками, разделенными проволокой: слова писались по ним иголкой на копирке. Как человек с таким физическим недостатком, которому приходилось использовать глаза других людей, просить читать ему исторические источники, в том числе и на иностранных языках, который работал в Америке, далеко от европейских корней своих изысканий, — как этот человек смог упорядочить столь огромную массу исторических деталей в блестящий пример мужества и гениальности? Когда он писал «Историю завоевания Мексики», ему приходилось ограничиваться, из-за ухудшения зрения, одним часом работы в день, и этот час был разделен на два далеко отстоявших друг от друга периода по полчаса. Откуда он взял силы продвигаться улиточьим шагом год за годом, главу за главой? Сам Прескотт писал в своем дневнике: «В конце концов, размеренное и постепенное сочинение большого исторического труда — лучший рецепт счастья для меня». И все время он укреплял свой дух, сражаясь с собственным телом. «Если бы я мог хоть немного использовать глаза!» — записал он в 1848 году. В следующем месяце он заметил: «Я использую глаза по десять минут кряду — час в день. Потому так и ползу». На следующий год Прескотт записал: «Я должен работать мозгами — так или иначе, — но только не глазами». И это продолжалось всю его жизнь. Для него, должно быть, стало истинным бальзамом признание читателей и критиков. Этот великий американец умер в возрасте шестидесяти трех лет, выпустив шестнадцать объемных фолиантов, узрев одним глазом больше, чем масса историков — двумя.
Если Прескотт и ошибался, то только в одном: он идеализирует цивилизации ацтеков и инков