Федор, собрав все свои силы, метнулся к козлам.
— Бери!.. Двести пятьдесят бери, токмо помилуй!
— То-то же, — спокойно ответил Буйносов, опуская секиру, — вон оно до чего довел ты меня, Федор Михайлович. Еще бы время малое, грех смертный принял бы на душу.
Федор сжался и, боясь вновь рассердить неудачным словом хозяина, угрюмо молчал.
В терему они ударили по рукам. Дворецкий побежал за дьячком. Подоспевший Буйносов, довольный выгодной сделкой, предложил гостю вина.
— Не вкушаю, — поморщился постельничий, — не тешу нечистого.
— Вольному — волюшка, а спасенному — рай, — презрительно ухмыльнулся Прокофьич. — Токмо по-нашему, по-неученому, не грех бы для крепости пообмочить купчую отпись.
Он увел Ртищева в трапезную и насильно заставил пригубить корец.
— А остатнее я отхлебну.
В дверь просунулась голова дворецкого:
— Доставил.
Буйносов надменно оглядел пошедшего дьячка и, не ответив на глубокий поклон его, спросил:
— Горазд ли ты купчую отписывать?
— Тем и живы опричь служения в храме, — почтительно закивал дьячок и достал из болтавшегося на животе мешочка чернильцу.
— А коли горазд, строчи, вислогубый!
Дьячок повел кожей на лбу — из-за дрогнувшего уха выскользнуло перо и, точно прирученное, упало промеж растопыренных пальцев.
— Про что отписывать, господари?
Выслушав Буйносова, он припал на одно колено и, вытягивая горлом, в лад поскрипывавшему перу, застрочил купчую. Покончив с делом, он перекрестился на образ, высморкался и загнусавил:
Купчая отпись на проданную польскую женку Янину. Се я, Иван, сын Прокофьев, дворянин Буйносов в нынешнем сто пятьдесят седьмом году, продал я, Буйносов, свою польскую полонную женку Янину постельничему Ртищеву Федор Михайловичу. А у тое женки глаза серые, волосы черны на голове. А взял я, Иван сын Прокофьев, за ту свою полонную женку у него, Ртищева, 250 рублев денег. А впредь мне, Буйносову, до тое женки дела нет ни роду моему, ни племени, не вступаться… И буде кто станет в ту женку вступаться, а мне, Ивану, сыну Прокофьеву, очищать и убытку никакого ему, Ртищеву Федор Михайловичу, не довести. В том я, Буйносов, ему Ртищеву, отпись дал. А отпись писал дьячок Васька Лотков лета 7157 году.
Ртищев в знак согласия качал головой. Он торжествовал. Что там деньги! Главное, сбылось, наконец, то, о чем он мечтал больше года, никому не смея поведать свою тайну. Да и как можно было ему — постельничему, господарю — прийти к Буйносову и откровенно сказать о своей любви к какой-то безвестной полонной женке!
В колымаге Прокофьича постельничий умчался к себе в усадьбу за казной. К обеду все было готово. Купчая отпись осталась в руках Федора, а Янину Буйносов обещался доставить на следующее утро, так как ей нужно было отлежаться после побоев.
Спрятав купчую на груди, Ртищев облобызался с хозяином и укатил во дворец.
Прокофьич на радостях пригласил соседей и мертвецки напился.
— Ловко я его, ха-ха-ха!.. — гремел его густой бас в низких хоромах. — Секи! Ха-ха-ха-ха!.. Я секу, а он, гнида болотная — «Полсотни рублев прикину, помилуй токмо, продай полонную женку». Ха-ха-ха!..
Тревожно и почти без сна провел Федор ночь. Едва забрезжил рассвет, он вскочил с постели и, позабыв о молитве, припал к окну. Дважды заходил в опочивальню дворецкий, о чем-то докладывая, спрашивал о чем то, и даже как будто, набравшись смелости, дергал господаря за край рубахи — но Федор только отмахивался.
— Сызнов блажит! — с сожалением пожимал дворецкий плечами и уходил ни с чем в полутемные сени.
Наконец, на дороге показалась Янина.
— Принимай! — взвизгнул Ртищев и бросился в сени, но вовремя опомнился. — Ты вот что, Флегонт, — поднялся он на носках, чтобы казаться солиднее, и постучал зачем-то пальцем по груди дворецкого. — Я… того самого, как его… вечор полонную женку купил. От лютые смерти Христа для спас… Так ты ужо, Флегонтушка, баньку задай той полонянке, да ласковым словом примолви. Хоть и из ляхов она, а все же душа человеческая.
Выпроводив дворецкого, Федор снова приник к окну.
Пошатываясь, маленькая, пришибленная, с беспомощно болтавшимся в руке узелочком, точно олицетворение скорби и беспросветного одиночества, Янина шагала к резному крыльцу.
Глава VI
Сам Ртищев смазал раны Янины целебными снадобьями, перевязал холстом и на всякий случай, для крепости, попросил Миколушку свести хворь на черного таракана.
На следующее утро, когда больная почувствовала себя лучше, ее перевели из подклети в каморку, примыкавшую к господарской опочивальне. Каморка была похожа скорее на узкий и низкий гроб, чем на человеческое жилье. Свет проникал через продолговатую щелку под подволокой, заделанную матовою слюдою. Но Янину поразило богатое убранство помещения. Лавка вдоль стены была обита парчой с золотыми гривами [12], на постели из золоченого дуба высилась гора пуховиков; покрывало, расшитое сапфирами, рубинами, бисером и бирюзой, горело при мигающем свете лампады тысячью причудливых огоньков; маленький круглый столик был завален дорогими потехами фряжского дела; в огромном стеклянном шаре, подвешенном к подволоке, уродливо корчась, отражалось все, находившееся в каморке.
Полонянка недоверчиво отступила к порогу.
— То не для нас, то для господарей, — показала она рукой на постель.
Дворецкий ухмыльнулся.
— День-деньской тебя для заботились холопи. Нешто не ведаешь, что господарь пожаловал тебя ключницей?
Вернувшись от заутрени, Ртищев перерядился в потертый подрясничек и, наскоро перекусив, вышел во двор.
До самого обеда помогал он холопам в их повседневной работе, на огороде поучал девушек, как нужно «по-европейски» удобрять землю и какие на свете бывают овощи помимо капусты и редьки. Девушки слушали внимательно, низкими поклонами благодарили господаря за добрые речи, но, когда Федор оставил их, — с недоумением уставились друг на друга:
— Уразумела?
— Подавись он со словесами своими со бусурманскими! Токмо опоганились слушамши.
И продолжали работу так, как учили их отцы и деды. В сущности, вся дворня относилась благожелательно к господарю — за тихий нрав его и человеческое отношение к людишкам. Только одного не могли холопы простить ему: страсти обучать их басурманским премудростям.
Каждый день, выспавшись после обеда, Ртищев, нагруженный букварями, шел в повалушу [13]. Там дожидалась его вся дворня, от стариков до детей. Усевшись за покатым столиком, сработанным умельцем из немецкой слободы, постельничий устремлял кроткий и прямодушный свой взгляд на людишек.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — тоненько выводил он.