Возникла мысль, а вдруг в ящике окажется что-то о нем самом.
Это был неглубокий ящик. В нем лежала стопка чистых листков школьных бланков. Под стопкой лежали два листка такой же бумаги, но они были исписаны.
Я посмотрел на Августа. Он уже совсем засыпал, усевшись на стул, и уже начинал вертеться так, как вертелся, когда начинались его кошмары. Так как я был уверен, что он ничего не видит, я взял два нижних листка. Потом снова закрыл ящик.
Я поднял Августа, но из-за руки мог только поддерживать его. Ноги его двигались, а все остальное тело спало.
5
– Где находится завтра?
Вот такой вопрос она мне задала.
Когда дети плачут, с ними говорят о завтрашнем дне. Если они ушиблись и никак не могут успокоиться, даже после того, как их взяли на руки, то им рассказывают о том, куда они завтра пойдут, кого они завтра увидят. Их внимание отвлекают от слез и переносят на день вперед – в их жизнь привносят время.
Женщина может сделать это с особой осторожностью. Ничего особенно не обещая, не отворачиваясь от боли, она бережно берет ребенка с собой в будущее. Как будто пытаясь сказать, что все мы должны узнать, что такое время. Что, может быть, все-таки возможно стать взрослым и не понести при этом потерь.
Сам я никогда не говорю с ребенком о времени. Мы говорим о другом, и не так уж много, и никогда не говорим о завтрашнем дне. Мне это кажется невозможным – завтра мы можем быть стерты с лица земли, ты знаешь, что сам ты множество раз не мог сдержать обещание, а если говоришь о времени, всегда что-то обещаешь. Поэтому лучше ничего не говорить, совсем ничего.
И все же она довольно часто приходит ко мне. Изредка для того, чтобы получить какое-нибудь объяснение, но чаще всего для того, чтобы самой что-нибудь сказать.
Когда она подходит ко мне, я сажусь на пол – кажется неправильным стоять, возвышаясь над ней, когда она обращается ко мне. Поэтому я сажусь, тогда наши головы оказываются на одном уровне.
– Где находится завтра?
Я знал, что она имеет в виду. Ей были понятны изменения в пространстве, в разных местах все выглядит по-разному. Теперь в ее жизнь привнесли время, но она его не понимает. И она попыталась объяснить его при помощи пространства, которое она постигла.
Катарина говорила то же самое во время своего телефонного звонка после того, как нас полностью разлучили. Говорила в основном она, потому что она меньше рисковала.
Она сказала, что задумалась о том, как мы вспоминаем свое прошлое. Мы представляем себе череду событий и дат, сказала она, с того момента, где мы сейчас находимся, и в обратном порядке. То есть временную линию. Она может быть очень разного цвета, в зависимости от того, что с тобой происходило, например, если ты потерял кого-нибудь, она может стать черной, в других местах – светлее. В некоторых местах этой линии время пойдет быстрее, в других – медленнее. Но все равно в далеком прошлом оно будет представлять собой линию.
Однако самое начало невозможно представить, во всяком случае, у нее не получается, а как это у меня? Она попросила меня подумать об этом.
Для нее, сказала она, а может быть, и для всех линия растворялась, когда она уходила совсем далеко. Когда ты доходил до самого детства, то уже больше не было линии, а был скорее целый пейзаж событий, невозможно было вспомнить их последовательность, может быть, ее и не было, они были словно разбросаны по какой-то равнине. Она считала, что эта равнина относится к той поре, когда время еще не вошло в ее мир.
Она попросила меня подумать об этом.
– Может быть, спросим Августа? – сказала она.- Как это у него, у него тоже равнина или нет?
Когда я сидел на полу перед ребенком и девочка спрашивала меня о завтрашнем дне, я понял, что она все еще стоит на равнине, но уже собирается входить в те туннели, в которых находится время.
Я так хотел понять ее, я старался понять, можно ли на ее лице увидеть время. Но я ничего не мог сказать ей, не мог дать ответ. Я сам не знал, где находится завтра.
– Я не знаю,- сказал я.
И тут я увидел, что ей и не нужен был ответ, что это было неважно. Важно было то, что я сел на пол, чтобы послушать ее.
Она не двигалась. Я почувствовал, что, возможно, никогда так и не станет важно, что я ей говорю, что она никогда не будет оценивать это и относиться к этому очень серьезно. Что можно позволить себе быть медлительным и неточным, и даже не очень знающим, и при этом тебя не накажут, что она все равно сразу не уйдет, а постоит с тобой минутку.
Я спросил Августа о том, как он помнит прошлое.
Была ночь через семь дней после того, как я побывал у него. Они проверяли его несколько раз за вечер, перед тем как погасить свет. У меня ушла неделя на то, чтобы понять их расписание. Оказалось, что оно очень жесткое, Флаккедам и новая инспекторша по очереди приходили раз в час, в начале каждого часа, именно благодаря этой регулярности я и смог обойти их.
Я приходил сразу же после того, как ему давали лекарство в девять часов, теперь у нас было время до 21.30, когда Флаккедам делал обход и гасил свет.
Он лежал на спине и смотрел в потолок.
– Они стали давать мне три нитразепама,- сказал он,- тебе надо поторапливаться, если ты хочешь мне что-то сказать.
Мне нечего было сказать, я просто стоял и смотрел на него, кожа его была похожа на бумагу. В Общине диаконис было отделение, куда принимали брошенных грудных детей, кроме этого, там были дети в кувезе, они были меньше остальных и все же были похожи на стариков. Очень маленькие и все-таки очень старые. Вот на такого ребенка он и был похож.
Два пальца у меня на руке были скреплены пластырем, так сломанный палец меньше болел. Мизинец вообще-то надо было положить в гипс, но тогда бы у них могли возникнуть подозрения. Август делал вид, что не замечает моих пальцев.
Похоже было, что у него температура, я потрогал его лоб, следя при этом за его руками, он был скорее холодным.
– Что бывает, если совсем перестать есть? – спросил он.
– Два дня чувствуешь голод,- ответил я,- потом два дня, когда чувствуешь себе так плохо, будто заболел, потом становится хорошо. Пока ты совсем не потеряешь силы и они не обнаружат это и не начнут кормить тебя насильно.
В школе Нёдебогорд учились и девочки, у некоторых из них была анорексия. Но они надевали по два свитера и прятали на животе подушку, поэтому случалось, что их разоблачали так поздно, что едва удавалось их спасти; об этом я ему ничего не сказал, не было никакого смысла обнадеживать его.
Он начал уставать. Он спросил меня, виделся ли я с Катариной; я сказал, что она попросила меня кое о чем его спросить, и объяснил ему, как, по ее мнению, человек помнит свое прошлое,- а как он помнит свое?
Так же как и мы, сказал он, он тоже помнит линию, ничего особенного тут нет.
Я почувствовал, что тут что-то не так.
– А где она начинается? – спросил я.- Что ты помнишь первым?