— Надеюсь, Горбачев хотя бы циник. Идеалист у власти — это катастрофа…
Когда его расспрашивали про Америку, в ответ звучало:
— Америка не рай. Но если это ад, то самый лучший в мире…
Раза два Головкер обронил:
— Непременно расскажу об этом моему дружку Филу Керри…
Потом Головкер с кем-то ссорился. Что-то доказывал, спорил. Кому-то отдал галстук, авторучку и часы.
Потом Головкера тошнило. Какие-то руки волокли его по лестнице. Он падал и кричал: «Я гражданин Соединенных Штатов!..»
Что было дальше, он не помнил. Проснулся в своем номере, один. Людмила исчезла. Разумеется, вместе с деньгами.
Головкер заказал билет на самолет. Принял душ. Спустился в поисках кофе.
В холле его окликнула Людмила. Она была в той же майке. Подошла к нему, оглядываясь, и говорит:
— Я деньги спрятала, чтобы не пропали.
— Кип ит, — сказал Головкер, — оставьте.
— Ой, — сказала Людмила, — правда?! Главное, чтоб не было войны!..
Успокоился Головкер лишь в самолете компании «Панам». Один из пилотов был черный. Головкер ему страшно обрадовался. Негр, правда, оказался малоразговорчивым и хмурым. Зато бортпроводница попалась общительная, типичная американка…
Летом мы с женой купили дачу. Долгосрочный банковский заем нам организовал Головкер. Он держался просто и уверенно. То и дело переходил с английского на русский. И обратно.
Моя жена спросила тихо:
— Почему Рон Фини этого не делает?
— Чего?
— Не путает английские слова и русские?
Я ответил:
— Потому что Фини в совершенстве знает оба языка…
Так мы познакомились с Борей Головкером.
Месяц назад с Головкером беседовал корреспондент одного эмигрантского еженедельника. Брал у него интервью. Заинтересовался поездкой в Россию. Стал задавать бизнесмену и общественному деятелю (Головкер успел стать крупным жертвователем Литфонда) разные вопросы. В частности, такой:
— Значит, вернулись?
Головкер перестал улыбаться и твердо ответил:
— Я выбрал свободу.
Михаил Каганович
ДРАКОН
Рассказ
Первые четыре класса учился я в английской школе.
Впрочем, не так все просто.
Сперва папа, как всегда, наметил направление. Затем был выбран язык. Именно английский был определен как дальновиднейший во всех смыслах…
Или кто-то из умных евреек ближнего круга подсказал?
Ганна Львовна Клячко? — пожалуй.
Этель Наумовна Рубинштейн? — тоже, да…
Или все же — Сусанна Соломоновна Фингер?..
Нет, Сусанна Соломоновна не по этой части была…
Папа звал ее «бас-Шлойме». Умна, как сто чертей. Ехидна, как сытая лисица.
На пятидесятилетие Сусанны папа разделывал селедку. Он умел. «По-генеральски» — без единой косточки. И его звали. Женщины вообще не любят почему-то с селедкой возиться.
Селедка была не иначе тихоокеанская. О ту-то пору, да на пятидесятилетие! — кто бы себе другое позволил?!.
А тихоокеанская селедка это — жир.
Ах, что это было за счастье! Специальный баночный посол! В тех огромных пятикилограммовых банках… Помните?
А жир, который по рассолу плавал?
Банки помните — жир не помните? Да ладно…
Ее, банку, когда вскроешь, из холодильника (или в ноябре — с балкона), так плотные комки селедкиного сала сверху плавают, прямо по рассолу. Из той селедки оно само перло. И пока не растаяло, надо было срочно вылавливать — и в рот…
Да, что тут говорить?!
Папа терял дар речи. И только мычал: «М-м-м!.. Это — чивонибудь особеново!..» — именно так. И еще одно — любимое — дедушкино: «От! — дос вел их градэ эсэн!» — «Вот! — это я действительно буду есть!»
А жир в потрохах?! Нет! — икра, молоки — конечно! Спору нет. Но селедочий тук, насквозь прорастающий драгоценные тихоокеанские потроха! Как же можно пронести это мимо рта?
— Мама дорогая!.. — Папа стонет… Так увлекся высасыванием сала из кишок, что забыл про все на свете…
Потому что селедочное сало, оно как душа. Не успел нащупать устами и все… Растаяло. Исчезло. И надо снова быстро-быстро перебирать… Чтобы — вот же оно, вот!.. — дотянуться, ощутить… Хоть бы разок еще…
Сусанна долго за ним наблюдала. Потом совершенно серьезно изрекла:
— Мироныч! Вы же — настоящий еврейский г…вноед!
Бас-Шлойме — это про ее мудрость. Соломонова дочь.
Что же до английского — нет, скорее всего, не она.
Итак, английский.
Подобрали несколько «подходящих» школ. Чем именно они подходили, остается догадываться. Только в каждой из школ у меня находили серьезный физический недостаток, делающий обучение английскому языку невозможным и — более того! — опасным для рахитического моего здоровья…
— Вот, скажем, французский… Или немецкий… Это вашему мальчику больше бы подошло.
Тогда мама все бросила и через своих людей в райздраве устроилась по медицинской части в место, о котором невозможно было не то что мечтать — брать в голову не имело смысла.
Справедливости ради — никто и не брал. Но так оно как раз и бывает.
Школу построили только что и аккурат промеж двух очень важных домов — двадцать шестого и тридцатого. В двадцать шестом жил Брежнев, в тридцатом — Суслов.
В результате, сколько-то времени я просидел на одной парте с внучкой Михаила Андреевича. И как- то, на переменке, дрался с Ленькой Брежневым — внуком.
Однако, как говорится, недолго музыка играла… Я остался. А этих двоих перевели в школу позади пивзавода.
Суслов тоже потом съехал — на Бронную.