свою историю.
Женился рано по страстной любви чуть ли не в совершеннолетие. Родился сын. Рос, учился отличником, вступил в комсомол. Потом война, Великая Отечественная. Сын – комсорг школы. Отец – директор. Он сказал ему: «Я агитирую ребят в добровольцы и сам должен. Иду на фронт». И он отпустил сына. И сын погиб. Жена не простила ему, что не прикрыл, не отмазал, «убил родное дитя». Они расстались. Да он не полюбил никого больше. Так и остался.
Когда Папа Леша, прожив свою жизнь, оставил нас, на поминках я увидел старушку. Ту самую, которую он любил. Но у нее была другая семья и другие дети. А Алексей Дмитриевич никогда не был ей мужем.
И сына у них никогда не было. Он все выдумал. Любил безответно.
Итак, вернемся к основному сюжету. Папа Леша облегчил мою участь. Я не сдавал выпускные экзамены – он освободил меня по медицинскому освидетельствованию. Какие там физика, математика, когда в голове сплошной театр! Он понимал это. Я шел в районную медкомиссию веселый – косить по блату. Я возвращался оттуда придавленный зябкой мнительностью. У меня в самом деле нашли порок сердца.
Как известно, в театральные институты поступают сразу во все. Абитуриенты кочуют, словно цыгане, от училища к училищу. Первым делом я экзаменовался в школу-студию МХАТа. Срезался на втором туре у народного артиста СССР Виктора Яковлевича Станицына. Читая Маяковского, дал петуха и сконфузился. Пошел в ГИТИС. Пел там песенку, аккомпанирую себе на рояле:
Слушавшие улыбались. Впечатление произвел.
Бабушка по маминой линии Татьяна Яковлевна была немногословна. Страдая тяжелым заболеванием позвоночника, она постоянно находилась в согбенном состоянии, передвигаясь при помощи костыля с дивана на стул, со стула на диван; по улице – в инвалидной коляске. Чтобы ездить в этой коляске, нужно было обладать недюжинной силой, действуя на ручные рычаги. У нее не было сил.
Мы помогали ей. Да я и сам любил с ветерком прокатиться в этом тарантасе летом на даче, под уклон, на диво соседям. Баба Таня окончила консерваторию по классу фортепьяно, но большую часть жизни преподавала немецкий язык в московском институте инженеров транспорта. Во время войны за ней частенько присылали номенклатурную легковую машину, увозили в высокие инстанции, индивидуально обучать немецкому кого-то из наших маршалов. Будучи малышом я ужасно боялся ее. В черной железнодорожной форме с серебряными погонами она приходила ставить мне банки или горчичники от простуды. Приходила, пока саму ее не скрутил неизлечимый недуг. Осознав, что внук всерьез «собрался в артисты», бабушка Таня позвонила подруге юности, легендарной вахтанговской Турандот Цецилии Львовне Мансуровой. Просила принять меня, прослушать и определить, на что годен. Несколько раз тщетно звонил я Цецилии Львовне. Встреча откладывалась. Но вот, наконец, стою перед входной дверью с медной табличкой «Ц. Л. Мансурова-Шереметьева». Выдающаяся актриса, вдова графа Шереметьева, который из-за любви к ней пошел на разрыв с родней, остался в красной Москве, работал музыкантом в оркестре театра Вахтангова и погиб на охоте при невыясненных обстоятельствах. Все это будоражило воображение, сшибало с ног неловким волнением. Шереметьевский дворец в Останкине, куда водил меня дедушка; дворцовый театр; ставшая графиней крепостная актриса Прасковья Жемчугова; принцесса Турандот – Мансурова… И я перед ней с куклой би-ба-бо в руках, в повязанном на голову шерстяном платке. Импровизирую монолог старой няни, баюкающей грудного младенца.
«Не играй стариков, возьми что-нибудь от себя, свой возраст, смени репертуар и поступай. Ты можешь, должен», – разрешила Турандот. Цецилия Львовна стала моей крестной матерью на театре.
Рассказ Бориса Житкова «Хвостики» оказался моим пропуском в театральное училище им. Б. В. Щукина. Мне подсказала его Катерина Васильевна Успенская. Я читал его от лица маленького мальчика, который срезал меховые хвостики с дорогой шубы маминой гостьи. Кажется, так. Впрочем, точно уж и не помню. Помню, успех был удивительный. Я рассказывал это дело, как говорится, совершенно серьезно, а все смеялись. Поступил как по маслу. Даже освободили от одного тура. Всего их было пять или шесть. Сто человек на место. В самом конце на конкурсе попросили сыграть этюд. Тему дали – химчистка
Пять минут на подготовку. Все ребята распределились по ролям. Я же был в крайней растерянности, не знал, что делать. Пригласили на сцену. Уже выходя, предупредил партнеров: буду директором. От страха родился выход. «Что это такое? Что это за работа? Ничего не очистилось. Как было пятно, так и есть», – спрашивала клиентка приемщицу. «Действительно, что это такое?» – переспрашивал директор. «Какое пятно, никакого пятна», – отвечала приемщица. «Действительно, никакого пятна», – невозмутимо повторял я. И так по нескольку раз. Эти повторы «на голубом глазу» спасли меня. Комиссия улыбалась. Ректор училища народный артист СССР Борис Евгеньевич Захава попросил почитать что-нибудь серьезное, патетическое.
– Александр Сергеевич Пушкин! – объявил я.
обратился я к экзаменаторам, как бы совершенно по-бытовому и конкретно.
– Спасибо, спасибо, достаточно! – рассмеялся Борис Евгеньевич.
«Не вышло, – подумал я, – не вышло с патетикой. Чего они ржут?» Но тут же услышал, как Мансурова наклонилась к Захаве и сказала ему: «Это мой мальчик». Борис Евгеньевич одобрительно кивнул. Только убедившись, что я всем понравился, Цецилия Львовна позволила себе эту «протекцию». До этого она никому ничего не говорила. Считала невозможным.
Меня допустили к общеобразовательным экзаменам. Английский язык, история, сочинение и собеседование. Английский я ненавидел. Рыжая экстравагантная учительница в школе буквально издевалась надо мной. Каждый урок одно и то же: «Стеблов, к доске, плиз». И я – длинный, в кителе, волосы назад скоком: «Ай донт ноу» («Я не знаю»). «Садись, два». И так до конца четверти. В конце четверти: «Вызови мать!» Приходила мама. В то время она была директором соседней школы. Они любезно беседовали. На другой день рыжая вызывала меня, ставила пятерку и выводила тройку в четверти. Я не сопротивлялся, молчал, не говорил: «Ай донт ноу». В следующей четверти все повторялось сначала. Так вот к экзаменам в институт я подготовился эксклюзивно. Вызубрил на английском разные выражения. Например: «Что-то тут душновато. Нельзя ли открыть форточку? Дайте, пожалуйста, карандаш. Нет, не тот. Лучше вот этот». Напихал в карманы шпаргалок. Списал все, что можно. Произвел впечатление человека свободно владеющего языком и получил «отлично». Сам не поверил. Историю сдал на четыре. Ну а уж в сочинении я не сомневался. Взял свободную тему. Играл словом. Получил тройку – сделал несколько орфографических ошибок. Говорят, некоторые большие писатели тоже писали с ошибками. В этом мы схожи. На собеседовании улыбающийся Захава только и спросил меня: «Сколько вам лет?» «Шестнадцать», – признался я. Члены комиссии тоже заулыбались: «Идите, спасибо».
Через несколько дней я смотрел списки поступивших и не верил своим глазам. Меня приняли! Пришел домой. «Приняли!» Пообедал и опять поехал в училище на втором троллейбусе через всю Москву на Арбат. Опять смотрел списки. А вдруг ошибся? Уже после Мансурова призналась мне, что исправила мое