сказать, небезопасное. Уже ты сам, а не кукла, все в тебе: руки, ноги, глаза, уши, нос. Рост, пластика, голос, ритм, темперамент – твой инструмент. И все это не настроено, не налажено, не подчиняется воли. Мысли, разбив безмятежность, улетают в бессонницу, как в трубу. А тебе лишь всего четырнадцать. Ты целуешь рубль в темноте коммунального коридора, который дала тебе одноклассница твоей мечты на взносы «за озеленение». И, не выдержав хаоса комплекса неполноценности, мчишься в Институт красоты выводить возрастные прыщи.
Сейчас можно писать об этом с некоторой самоиронией, с ясным пониманием, что комплекс неполноценности – всего лишь комплекс, ощущение, а не реальность. Но тогда это было подлинной мукой, подогреваемой к тому же буйными сексуальными фантазиями. Едешь с нотной папкой «на музыку» через всю Москву и буквально пьянеешь от стыдливого созерцания взрослых красавиц. И ни одна из них даже не подозревает о дерзкой истоме неуклюжего подростка, в ком сердце стучит не по нотам. А обольстительные замусоленные персонажи тайных страниц «Декамерона», обнаженная натура из папиных альбомов коллекционных открыток собрания живописи Третьяковки и Эрмитажа, случайные незнакомки в общественном транспорте будоражат другой музыкой, музыкой предвкушения встречи с еще неосознанным идеалом.
Но я успевал. Всегда успевал вскочить на подножку уходящего поезда, в самый последний момент брал высоту, отбрасывая в сторону паралич неуверенности. И главной опорой преодоления оказывалась конкретная творческая задача.
Роли, стихи, дневники, наивные пробы праздного сочинительства – они никогда не предавали меня. Не уходили, как друзья и надежды. Спасали в унынии. Бога не могли заменить, но пытались. До встречи с Ним было еще далеко. А пока я еще спотыкался в потемках. Ломился в закрытую дверь, хотя открытая была рядом. Стоило только сделать к ней шаг и войти… Ведь даже в буквальном смысле частенько прибегали мы маленькими пацанами через улицу на церковный двор, давили на кнопку входного звонка и, спрятавшись за углом, с восторгом наблюдали недоумение открывающего дверь священника, как он оглядывался, не понимая, кто это позвонил. А это я, я звонил и тоже не понимал, куда стучался в слепом восторге безотчетной шалости. Не понимал, зачем лезу на дерево посреди железнодорожных путей смотреть, как мчатся уходящие поезда. Куда я лезу? Куда они убегают, перебивая гудками церковный звон? И уже взрослым, женившись, привожу свою Таню к храму Святого Трифона Великомученика, и мы вместе лезем на это же дерево, чтобы увидеть те поезда, уходящие прочь из нашего детства. И мы любим. Мы счастливы. Мы думаем, что нашли то, что искали. Искали в дружбе, искали в любви.
Не мог поверить – недавно узнал, что он умер. Мой первый товарищ, тезка, брат Женька Бачулис – сосед по лестничной клетке. Там встречались с ним каждый день у пахнувшей кошками металлической лестницы винтом, увлекающей на темный чердак, где страшно. И в сладком испуге обратно вниз по железу ступеней, опрометью, гремя каблуками на весь подъезд, туда, где светло и привычно. Домой. К нему или ко мне.
Играли в солдатиков, в плошки, шашки и домино. Постарше – в шахматы. Взялся – ходи! Возились, боролись, смотрели в окно. Сквозь дождь, сквозь снег, на крыши сараев, с которых прыгали прямо в сугроб.
Зимой лепили голую снежную бабу и похотливо мечтали о бабе живой. Уговаривали подружку из соседнего дома изображать «маму с папой». Она соглашалась, ложилась в постель вместе с Женькой. Не знаю, чем они там занимались. Я дрейфил – сидел на атасе за дверью в соседней комнате. Мучился воображением, трусливо ждал свою очередь и как спасение воспринимал ничего не подозревающего отца, уводившего меня за руку кушать и спать: «Сколько можно сидеть у Бачулиса!» Когда же я подневольно нудил бесконечные гаммы или часами просиживал за школьными заданиями, Женька терпеливо сидел на сундуке у входной двери нашей коммунальной квартиры, дожидаясь моего досрочного освобождения. Но в коридор выходил дедушка Витя: «Женя Бачулис, иди домой. Ступай, ступай, завтра придешь. Наш Женя занят. Спокойной ночи!»
Женька часто оставался один. Можно сказать с еще несмышленого возраста. Никто толком не знал, как это произошло, но говорили, что мать в очередной раз оставила его без присмотра, выскочив в магазин. Младенец потянул на себя клеенку, на которой стоял керогаз. Тот упал со стола прямо на ребенка. Волосы его тут же вспыхнули. Он закричал. На счастье сосед пришел на обед с работы, услышал крик и спас Женьку. Но навсегда осталась метка у мальчика на обожженном виске, незаметно прикрываемая курчавым смоляным чубом. Женька вырос, стал стоматологом, однако взрослыми мы почти не общались. Так – пару раз повстречались в метро и только. Дом-то наш расселили, потом снесли.
Перед глазами осталась картина: дедушка Витя и Женька на сундуке, и слова в темноте коридора: «Женя Бачулис, иди, ступай, завтра придешь!..» И Женька уходит. И больше не придет никогда!.. Кто бы знал! Женька, Женька…
Теряя друзей, мы взрослеем. Но память, наша память навсегда оставляет их там, куда зовет нас безжалостная ностальгия. Ностальгия по Родине. Куда бы не забросили меня земные пути, куда бы не унесли устремления моего сознания, я всегда возвращаюсь. Возвращаюсь, чтобы не заблудиться среди людей и пространств, чтобы не предать себя, возвращаюсь по звездам воспоминаний. Я устал, я падаю на пороге. Вот он – мой дом, моя семья, моя Россия. Господи, дай нам силы!
Лихие опричники у Кремлевской стены, из тени в свет уходящего солнца, отраженного на морозном снегу – картинка, ушедшая в подсознание из книжки, которую читает мне дедушка на сон грядущий. Не помню названия, не помню автора, помню время – Ивана Грозного. Колокольный звон и гудки паровозов за окнами. Запах тепла и праздничных пирогов в зимней квартире. Заброшенные усадьбы подмосковного лета. Могилы Щепкина и Грановского на Пятницком кладбище. Полуразрушенная, забитая церковь с надгробиями князей Голицыных в селе Николо-Урюпино. Бунинские просторы. Чеховские мечты. Гоголевские абсурды. Надрыв Достоевского. Пушкинское «Мороз и солнце – день чудесный!..» И многое, многое, многое, без чего не могу – Родина.
Гладко пишется. Как бы не впасть в графоманию. Мне сызмальства нравилось водить пером. Еще в школьные годы нет-нет да и срывал я лавры за свои иронические сочинения на уровне класса, а то и педагогического коллектива. Поднимай выше. Бог знает куда бы это могло завести, если бы не лень. Лень всегда спасала меня.
Знаю, знаю, очень многие во всех бедах винят лень, а я ее прославляю. Стремлюсь, как только покончу с делами, тотчас к инструменту, к дивану. С дивана многое «дельное» кажется суетой. Диван дает передышку, «отстранение», отрезвление от дел. Для меня жизнь не в делах, а в поступках. Поступку же предшествует умозаключение. И вот тут уж одним своим умом не проживешь, тут посоветоваться надо с предчувствием, с подсознанием. Помечтать, потянуться на диване, помедитировать, полениться. Прозрение, изменение собственного сознания для меня поступок наиважнейший. Дела идут вслед, догоняют. Потом встал с дивана и, как говорится, «с Богом!».
Родители не только обожали, но и довольно хорошо знали и театр, и кино, как зрители. Однако, поощряя в принципе актерские склонности сына, все же считали, что лучше бы мне быть филологом, спокойнее как-то, увереннее, предсказуемее. Потому и наняли для меня частного педагога по литературе. Им был Борис Наумович Лондон. Яркий человек, можно сказать светило на небосклоне московского учительства. Ну и, разумеется, тоже влюбленный в театр. Борис Наумович привел меня в драматический театр им. К. С. Станиславского. В молодежную студию при театре, где он читал курс русской литературы. Свершилось. Куклы остались дома. Я вышел на человеческую сцену, выдержал экзамен, меня приняли.
Недавно, проходя мимо Манежной площади, со мной поздоровался какой-то прохожий. Из своих пятидесяти трех лет я вот уже 36 лет живу публичной жизнью, то есть меня узнают на улицах, в транспорте…
Поначалу мне это было ужасно смешно, просто еле-еле «держал серьез», чтобы не рассмеяться в ответ, затем привык и даже в определенной мере автоматически отвечаю на приветствия зрителей. И в данном случае я было ответил также полуавтоматически, но прохожий настойчиво остановил меня и предъявил вылинявшее, затертое удостоверение студийца театра Станиславского. Поразило, что он не только сохранил его, но и постоянно носит с собой. Актером не стал. Стал журналистом. Денег не нажил. Любит выпить. Юмора не теряет и хранит вместе с удостоверением неподдельный восторг тех юных, богемных лет. Мы простояли с ним, не замечая времени, часа полтора. Идеализировали тот восторг сквозь грусть реального опыта. Когда мы спускались на занятия в свой подвал по соседству с зрительским туалетом