редкостной красоты. «Хороша Маша, да не наша», – сработал во мне комплекс неполноценности, и я стал выбирать что попостнее, так как живот мой не унимался. Помнится только, посмотрела она на меня, как врач на больного, не понимающего тяжести своего недуга. Теперь божится, что не смотрела так. Верю. Мне кажется, в век столь значительных интеллектуальных ухищрений верить друг другу – единственная возможность не быть обманутым. Она смотрела, смотрела, не зная об этом. Она вообще не ведает, что творит. Короче, я увел ее тогда, еще до чая, в другую комнату. Проговорили без малого два часа, не замечая времени. Узнал, кажется, все о ней и ничего не запомнил от возбуждения, даже имени. Ушел первым, не прощаясь, по-английски, заметив себе, что она вовсе не так хороша, как кажется с первого взгляда. Живот у меня прошел совершенно…
Интимно высвеченный комфортабельный модерн гостиничных апартаментов, куда поселил нас пан Виктор, привел ее в состояние навязчивого замешательства. «С нас не взыщут за это в Москве? Не расплатимся», – время от времени бормотала она.
Бесконечно корректируя воображением в сумерках больничного одиночества нашу встречу, я никак не мог предвидеть недоуменного равнодушия, возникшего во мне тотчас, как только выпустили ее из толпы через таможенную калитку – уставшую, с полными сумками, как будто бы прилетела не издалека, а только что вернулась со службы. Я испугался, подумал, что разлюбил ее, не знал, о чем говорить, поэтому говорил беспрестанно, особенно когда остались одни, хотя можно было бы и помолчать…
– Устала?
– Очень.
– После работы отсидела в парикмахерской, потом собиралась до ночи, а там уж и спать некогда – на аэродром пора, да?
– Да. Откуда ты знаешь?
– Знаю. Не надо, спасибо, я сам. Слава Богу, раздеться еще способен самостоятельно. Я так ждал этой минуты… Так ждал… Боже, какое наслаждение! Только не нужно так сильно. Более плавно. Вот так, хорошо, хорошо… Не царапайся!
– Извини.
– Давай еще раз, намыливай. Убавь, убавь воду – шпарит, горячая очень.
Кажется, никогда я не был так физиологически счастлив, как теперь, смывая заскорузлую грязь. Ведь сам-то не мог вымыться целиком, а сестер попросить стеснялся. Закончив с ванной, спустились в ресторан пообедать.
– Ты узнала этого голубоглазого американца в лифте? Дин Рид.
– Надо же, как обидно! Ты бы хоть толкнул меня!
– Но ты бы все равно не узнала. Для тебя все люди на одно лицо.
– Зато я прекрасно ориентируюсь на местности.
– Я думаю, эта твоя способность сегодня нам пригодится. Значит, так, пожалуйста, просим вас два больших пива, два салата из зелени, два бульона с кнедликами, два цыпленка на вертеле и… пока все.
– И мороженое.
– Да, и мороженое, одно. Я не буду. Знаешь, здесь по телевидению каждый вечер показывают портреты людей, погибших в автомобильных катастрофах. Для острастки, чтобы не очень суетились. И все- таки, по-моему, лучше погибнуть в дороге на пути к цели, чем проснуться на торжественном заседании по поводу чужого юбилея. Я знал одного старого актера, неудачника, который умер оттого, что его посадили на сцене во время юбилея театра не в тот ряд, на который он рассчитывал. А в гражданскую был комиссаром, водил в атаку людей… Вот так, не свою жизнь прожил. «Минуй нас пуще всех печалей» избрать не свое дело. Годами корпеть в кругу сослуживцев, достигать относительных успехов, мучиться неудачами, распутывать в меру способностей невидимую паутину, пытаясь не запутаться в ней, как муха. Всю жизнь зависеть от настроения какого-нибудь Сидора Ивановича или Ивана Сидоровича, испытывать неудобство, но продолжать длить его в силу инерции. И так и оставить сей мир, не зная, что рожден для другого. Кабы знать, для чего рожден! Раньше я понимал так: человек счастлив, когда не задумывается над тем, счастлив ли он, – в детстве и еще иногда в любви. Счастлив от полноты ощущений. Есть в нашей жизни дни, которые запоминаем… Теперь для меня счастье быть самим собой, и за это получить признание. И только. И больше ничего. Я понял, что искусство – не только форма познания и самовыражения, но и форма существования.
– Тебе понравился цыпленок?
– Его же еще не приносили.
– Что с тобой? Ты же его только что съел. Ты что, не заметил?
– А где кости?
– Убрали.
– Ты меня разыгрываешь?
– Конечно. Цыпленка не подавали, но если бы ты поменьше говорил, тебе бы цены не было. Поменьше говорил и побольше занимался серьезным делом.
– Иногда лучше заниматься несерьезным делом ради серьезной цели, чем серьезным делом ради несерьезной цели.
– Выкрутился.
– Прекрасное пиво, правда? Дождик пошел, смотри. Я так отдохнул здесь поначалу, когда прилетел. Мы снимали в маленькой деревушке, вернее, не снимали, потому что дождь моросил целыми днями. Отсыпался, визжал вместе со всеми перед цветным телевизором в баре деревенского отеля – транслировали автогонки из Монако, запивал пивом моравские шницели, шпикачки и бобовую «поливку». А в сумерках ходил под зонтом в костел слушать орган. И так трое суток, пока не открылось солнце. Если рука останется парализованной и я не смогу играть, клянусь, не буду больше досаждать тебе болтовней. Стану писать, например.
– Пиши, сейчас все пишут. Что мешает?
– Наверное, лень и любовь.
– Ты никогда не бросишь играть.
– Это не главное для меня. Главное – высказаться, освободиться от впечатлений. Актерская профессия слишком зависима – от внешности, от драматурга, от режиссера, от партнеров, от публики, от дирекции, от моды – слишком зависима, чтобы дать возможность не топтаться на месте.
– Хорошо, не топчись. Любовь тебе уже не помеха. Не отнимает душевных сил и эмоций, как прежде. Вот лень – этого у тебя не отнимешь.
– Видишь, тебе совсем нельзя пить, даже пиво. Начинаешь беспардонно кокетничать. А лень Чехов считал наивысшим блаженством.
– Нет, ты меня уже не любишь, как раньше. Я знаю.
– Ну вот, начинается семейная сцена. Смотри, дождь кончился. Пойди развейся, сходи в магазин, купи себе что-нибудь. Один работник съемочной группы все успокаивал меня после аварии: а чего, говорит, лежи себе да лежи – суточные-то идут. Так что у меня тут приличная сумма накопилась – действуй.
– Ну как ты можешь? Я так переживала за тебя, чуть с ума не сошла.
– За два месяца ни одного письма. Пожалуйста, получите. Сколько с нас?
– Платоша расстроился?
– Да… Он был так доволен… Очень хорошая кинопроба. Им нравится. Звонил в отличие от тебя, и не раз… В гипсе сниматься уговаривал. Им очень нравится. Я не могу… Я многое не могу, как Платоша: сутки- полсутки пить к радости, голодать раз в неделю, вываливаться из парилки на снег, ходить по инстанциям, в ночь репетировать до утра, снимать с утра до ночи, в перерывах играть в футбол, ждать солнца, печатать на машинке двумя руками, гнать автомобиль… И не жаловаться.
Кажется, что у нас общего с Платошей? Он человек веселый да серьезный, я человек грустный да смешной. Знаем друг друга давно, в детской театральной студии вместе постигали азы богемного колорита, учились в одном институте. Снимались вместе, но не дружили: я не принимал его как пижона, он принимал меня за городского сумасшедшего. Впрочем, не без взаимного интереса.
То ли оттого, что войны не знали, то ли потому, что с малолетства предпочитали искусство, не знаю отчего, но, встретившись на военной картине, оба увлеклись баталиями, как недоигравшие дети. Стреляли, взрывали, водили танки и в наивном стремлении к технологической доподлинности в кадре чуть