гражданская война: «Земля — крестьянам, фабрики — рабочим, вся власть — Советам!» — остался красивыми словами, пожух и сгинул.
Частная экспроприированная собственность не стала общенародной, общественной. Она стала государственной — следовательно, ничьей, обезличенной.
Российская империя Николая Первого, по его словам, управлялась сорока тысячами столоначальников. Сегодня страной управляет восемнадцать миллионов чиновников — гигантский паразитический класс, не производящий ни материальных, ни духовных ценностей. Это он привел богатейшую страну к пропасти в короткое время. Россия, бывшая житницей Европы, сегодня не в состоянии прокормить себя. Наши «неисчерпаемые» природные ресурсы от варварского хозяйствования приходят к концу.
Семьдесят лет народы огромной страны жили под страхом произвола и насилия, прикрытого красивыми вывесками законов, которые правящий класс не ставил во грош. Загляни в словарь: высокомерный, высокопарный, высокопоставленный — следуют в строгой последовательности.
Семьдесят лет народ оболванивался лживыми посулами и лозунгами. Приучался к двоедушию и безволию. Убивалась инициатива, нейтрализовалась энергия: «Не высовывайся!»,
«Тебе что, больше других надо?!», «Начальник лучше знает, он читает газету!»
Тонкий и хрупкий слой интеллигенции, столь трудно выращиваемый и воспроизводимый, оппозиционный по своей природе и историческому предназначению, создающий и определяющий нравственную структуру общества, до последнего дня рассматривался как социально опасный и враждебный Системе. И не только всячески ущемлялся, но и уничтожался физически. Он отдавался на растерзание интеллигентоподобным социальным группам — полуинтеллигентам и четверть-интеллигентам, для которых очень точное определение нашел Солженицын — «образованны». Солженицын ввел это определение для того, чтобы не путать с истинными интеллигентами. Ибо понятие интеллигентности русское и подразумевает не только образованность и эрудицию, а мировоззрение в первую очередь, в основе которого лежат гуманизм, совестливость, милосердие и готовность к самопожертвованию во имя этих принципов. «Страшное дело плыть в грязной реке против течения» (С. Лец). «Философов высылали Вагонами, эшелонами. А после их поселяли Между лесами зелеными, А после ими чернили Тундру — белы снега, А после их заметала Вьюга, а также — пурга...» (Б. Слуцкий).
Богатейшая страна мира за несколько десятилетий оказалась разграбленной. Здоровый, работящий, сметливый народ развращен и отучен работать. Народ сознательно спаивался, чтобы не задумывался, кому живется весело, вольготно на Руси.
Нравственные ориентиры были искажены, общечеловеческие духовные ценности оболганы. Народ огрубел, очерствел, обозлился. Бездуховность, безыдейность, бездушие, апатия стали нормой. Угасли, стерлись, затерялись сочувствие, сострадание, милосердие...
Церковь в России, которой принадлежала, как и во всем мире, главенствующая роль в духовном, нравственном воспитании, была ошельмована, оклеветана, разорена, репрессирована. Усердствовал серый воинствующий атеизм. Отмена освященных религией нравственных норм привела ко вседозволенности. Наиболее низменные, звериные инстинкты были раскрепощены и выпущены на волю. Трагедией обернулось для нас насилие над религией. «И Бог, усталый, древний старик, прячущийся в облаках, был заменен одним из своих: в хромовых сапогах...»
Идеи нравственного и социального совершенствования всегда исходили от передовых и просвещенных умов своего времени. Честолюбивые и невежественные последователи неизменно обращали эти идеи в догмы. И под Храмами Справедливости оснащались подвалы для пыток на уровне последних научно-технических достижений.
Церковь, как школа нравственности, была упразднена. Идеологические суррогаты церковь собой не заменили. Человек стал обезличенным, почти безымянным, стал «винтиком в мышиной машине». А христианство обращено к конкретному человеку, его болям и бедам, оно признает в нем личность! А личность — это звание, не дающее льгот.
Завидую верующим, хотел бы иметь за спиной такую прочную и надежную стену. Но я уже отравлен материалистическим воспитанием. И если удерживаюсь всю жизнь, несмотря на все испытания, на каком- то нравственном уровне, обязан этим семье, матери в первую очередь и отцу — людям честным, добрым, совестливым и милосердным. На них сказывались еще отсветы религии.
В одном из писем Дажицкому я назвал себя атеистом. Он на это отреагировал так:
«...Одно Ваше слово ударило меня как бы током. Почему Вы зачислили себя в число «безбожников». Ведь Вы всю жизнь творили Божьи дела. Вы спасали людей несчастных, а написано : «Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, это сделали Мне» (Матфей 25—40). Значит, не так уж плохо...
Вы же не враг Сотворителя. Вы ищите Его всегда, когда ищите правду и, думаю, ее найдете — я этого Вам от всего сердца желаю».
Вот такое письмо. Почти отпущение грехов. Как этим не похвалиться!
Не отрицаю, что многое в Нагорной проповеди импонирует мне, моим представлениям о том, что хорошо и что плохо. Не все, однако, мне по плечу. Я еще не могу полюбить врага своего, как самого себя. Хотя назвать себя себялюбцем счел бы несправедливым. Я не мстителен, не жажду увидеть моих мучителей и палачей на лобном месте. Но назвать их имена во всеуслышание считаю справедливым.
И не приму я в конце жизни какой-либо веры. Я за то, что-, бы Бога носить в себе, в сердце, в душе, в жизненных принципах. Именно к этому в итоге, я думаю, стремится любая религия, как к конечному результату своих усилий. А обряды дело не первостепенное, но не праздное. Кто хочет, чтобы самого или близких его хоронили, аки псов безродных?! Плохо ли, когда наречение именем новорожденного обставлено праздником?! А сколько санитарно-гигиенических, диетологических требований обрели форму обрядности!
А исповедь! Исповедь, как христианское таинство, очистительный обряд — не случайна, а обусловлена почти физиологической потребностью человека в этом. Так называемая «дорожная откровенность» той же природы.
Религия в вопросах нравственности не имеет альтернативы. У нас была возможность убедиться в этом. И потому я за религию.
А колымский доходяга, приисковый дистрофик Валька Дажицкий, вырастает в моих глазах в Войцеха Якубовича Дажицкого, в отца Мартыньяна, отдающего свою жизнь без остатка состраданию, милосердию, утешению и воспитанию в своей пастве человеческого начала в высоком смысле этого слова.
Декабрь 1990 г. Позднее послесловие
Поселок Городковка находится в шестнадцати километрах от железной дороги. Какая глушь, казалось бы! В этой глуши с 1957 года без выходных, с ненормированным рабочим днем на духовной ниве трудится скромный, сосредоточенный человек, нездоровый и безмерно уставший — католический священник отец Мартыньян. Не только безропотно, но с благодарностью Богу несет он до конца свой нелегкий крест воспитателя и врачевателя душ. И вдруг — приглашение в Ватикан. Можно понять чувства приглашенного, его волнение. Италия, Рим, Ватикан — сердце католицизма, колыбель христианства.
В Италию Войцех Якубович выехал в сентябре. Ноябрь был уже на исходе, а от него не было весточки. Мы с женой, волнуясь за него, запросили телеграммой Городковку. В начале декабря получили бандероль с фотографиями и краткое письмецо. Ни слова о впечатлениях от поездки, от встречи с главой католической церкви, от Ватикана, Италии. Сдержанность, скромность, столь знакомые мне...
От стороннего человека я узнал, что отец Мартыньян 30-го сентября в Ватикане участвовал в богослужении вместе с папой римским Иоанном-Павлом Вторым во время Ассамблеи епископата.
Близкий друг отца Мартыньяна, Ванда Ивановна Гриневич, писала о нем: «...жив и — поскольку возможно — здоров. Дома почти не бывает. Уйма хлопот со строительством костела в Ярышевке, освятил костел в Гусятине. Потом — Львов...»
Еще кое-что все же дошло до меня. Папа римский отнесся к отцу Мартыньяну с исключительным теплом и вниманием. Дажицкий получил от него индивидуальное благословение и портрет с надписью.