уже окрепшего, готовили к выписке. Он пребывал в тоске и тревоге, предвидя приисковые «будни». Он искал какой-нибудь зацепки, чтобы отодвинуть эту встречу с полигонами уничтожения. Я без труда понял его заботы, еще недавно бывшие и моими. Я поговорил о нем с главврачом Ниной Владимировной Савоевой, которая была еще и хирургом, относилась ко мне с доверием и симпатией. У нас обоих уже сложилось представление о Шаламове. Мы относили его к тому тонкому, хрупкому, трудновосстановимому социальному слою, именуемому интеллигенцией, который формирует культуру и нравственное лицо народа. Сделано было все возможное, чтобы оставить Шаламова в больнице. Варлам оставался на Беличьей до конца 1945-го — начала 1946 года, когда на Беличьей уже не было ни Нины Владимировны, ни меня.

В 1946 году мой друг по В. Ат-Уряху и Беличьей, врач Андрей Пантюхов, в пересыльной зоне Сусумана снял Шаламова с этапа на Индигирку, а несколько позже помог ему попасть на курсы фельдшеров, что и определило его лагерную судьбу до конца срока.

Более подробно о Шаламове, о наших взаимоотношениях я рассказываю в книге воспоминаний «Неоконченные споры», в главе, ему посвященной. Отдельные главы этой книги печатаются в журналах. Надеюсь, что в скором и недалеком будущем книга увидит свет.

1-го ноября 1945 года, когда я уходил из больницы в Ягодное получать справку об освобождении, окончив восьмилетний срок, до полпути меня провожал Варлам. Он был грустен. Мы оба понимали, что на Беличьей ему долго не продержаться, — там у него не оставалось друзей. Мы пожелали друг другу удачи.

Шаламов освободился в 1951 году. В 1953-м он приезжал в Магадан хлопотать о выезде с Колымы. В Магадане остановился у нас. Я уже был женат, росла дочь, жили мы в общежитии медработников. Тогда Шаламову в выезде отказали.

Следующая встреча произошла в Москве в 1957 году. С этого времени начались регулярная переписка и встречи, когда случалось нам наезжать в Москву.

До 1962 года писем я не сохранял вообще. Жили мы в крайне стесненных условиях. Комната являлась и спальней, и детской, и кухней, и столовой. Семья, работа, учеба в заочном техническом вузе, определенный провинциализм мой не располагали к хранению писем.

Из писем Шаламова сохранилась примерно половина — более сорока. И сейчас, считая своевременным опубликовать какую-то часть их, я должен заметить, что письма эти не столько о литературе, писательстве, сколько о характере наших взаимоотношений и о самих наших характерах. И, конечно, о времени.

Склонен думать, в письмах этих четко прорисовывается характер и темперамент Шаламова, а также его оценки ряду людей, книг и социальных явлений.

Склонен думать, для будущих исследователей творчества и жизни Варлама Шаламова, а также историков и читателей письма эти, как и любой другой свидетельский документ, представят определенный интерес.

Я не включил в эту подборку писем, связанных с хлопотами о справке, подтверждающей внутрилагерные перемещения Шаламова и перечень работ, на которых он использовался. Справка такого рода была необходима Шаламову для получения пенсии. Головное учреждение лагерей Колымы, куда я вынужден был обращаться многократно, не торопилось с ответом, и моя тяжба затягивалась по времени. Начальника учетно-распределительного отдела «Почтового ящика № ...» Ноэля Владимировича Журавлева помню до сих пор, словно расстались вчера.

Не вошли письма по вопросу лекарств и рецептов, которые мы посылали Варламу из Магадана в Москву. И письма интимного содержания, срок которым еще не пришел.

В 1949 году, выезжая с Колымы на «материк» в свой первый после освобождения из лагеря отпуск, я был потрясен, услышав на улицах не только сибирских городов и весей, но и стольного града «родной» тюремный жаргон, перешагнувший через колючую проволоку «Архипелага» и обсеменивший все зазонное пространство. Тем не менее, почти уверенный во всезнании молодого читателя этих дней, в примечаниях я даю все же некоторые пояснения.

Москва, 18 января 1962 г.

Дорогие Нина Владимировна и Борис!

У меня — просьба к вам обоим — помочь мне вспомнить одну смерть. На «Беличьей»[10] в 1943 году умер (в отделении Каламбета) Роман Крипицкип, бывший ответственный секретарь «Известий», доходяга, опухший такой. Койка его стояла рядом с моей, но я выписался, а он — оставался, и судьбы его я не знаю. Слышал, что умер тогда же. Не вспомните ли точнее, подробнее все о нем.

О. С.[11] шлет вам обоим привет.

Как дела с переездом в Москву?

Ваш В. Шаламов.

Москва, 22 февраля 1962 г.

Дорогой Борис!

О Романе Кривицком никого запрашивать не надо — об этом позаботится его брат.

В письме твоем очень много вопросов. Попытаюсь ответить, как могу и понимаю. Писать нужно все время, не стремясь обязательно к печатанию. Это вещи (нрзб)[12] разные — печататься и писать. Конечно, рассказ психологического плана есть самый постоянный род прозы. И уж кому, как не тебе, заставить поработать подробности, мелочи для этой цели. Надо иметь только волю отвлечься от текущего дня, вернуться к «утраченному времени», перечувствовать тот, прежний мир, — обязательно с болью душевной, а без боли ничего не получится. Словом, надо пережить, перечувствовать больное, как бы разбередить раны. Ни о каких «позициях» и «реализмах» думать во время работы не надо, да и не писателя это дело, а дело критиков, литературоведов и т. д.

Присылай рассказ, прочту охотно. Убежден в его цельности, новизне, остроте зрения.

Сейчас Солженицын показывает нашим «писателям», что такое писательский долг, писательская честь. Все три рассказа его — чуть ли не лучшее, что писалось за 40 лет.

«Сюжеты», как ты выражаешься, вернутся, если поработать прилежно. Ты не разучился наблюдать жизнь, а не приобрел еще писательских навыков, как мне кажется.

О лагере надо писать обязательно. Скорее. Память — инструмент несовершенный, ненадежный. Потому у тебя и затруднения с «сюжетом». Надо вернуться не столько мыслями, сколько чувствами в лагерный мир.

За почерк меня прости. Это не по торопливости, не по небрежности — это вследствие моей болезни — дрожит рука и равновесие не могу сохранить.

Что касается Нефедовых, Лившицев и Николаевых, то недавно ко мне приезжал журналист Виленский (он был недолгое время на Колыме в Берлаге — уже после войны, так что ничего «настоящего» лично не видел) и просил у меня дать стихи для альманаха «На Севере дальнем». Вилеиский знает тебя. Когда-то 4 года назад я с господином Нефедовым и господином Николаевым обменялся письмом по такому же точно поводу.

В последнем номере альманаха (2—1962) напечатана повесть Козлова [13] о Берзине[14]. Первые главы крайне поверхностны, слабы. Вишера (на Северном Урале) занимает в берзинской жизни важное место — он проводил там правительственный эксперимент особого рода — (отнюдь не секретный), что и было содержанием его работы на Вишере — а в повести об этом даже не упомянуто. Козлов даже не догадывается о сути вещей.

Там были люди, его сотрудники, не мельче самого Берзина. Но, конечно, это — не Эпштейн и не Алмазов (бухгалтер и плановик!), и не Эпштей-на и Алмазова имеют в виду, когда говорят о «вишерцах» на Колыме. Я ведь Берзина знаю, был с ним на Вишере, знаю все его окружение. В Москве живет немало людей тогдашней Вишеры, и можно только удивляться, что Козлов за 10 лет собрал такой удивительно несерьезный и беспечный материал. Не знаю, что будет дальше. Ну, Бог с ним.

Нине Владимировне — мой сердечный привет. Это письмо вам обоим: и Нине Владимировне и тебе.

Вы читаете Я к вам пришел!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату