и щеках уже не сходили летом. Нечипуренко одевал на себя все тряпки, какими владел, шею обматывал суконной портянкой, где-то на что-то вымененной, а на голову под шапку - как подшлемник - клал вдвое сложенное серое вафельное полотенце.
Разжигать костры на участке не разрешали по соображениям режимным и планово-показательным. Когда вагонетки шли с большим интервалом, топтаться на месте было нестерпимо холодно.
Сабиров невзлюбил Нечипуренко за то, что тот, по простоте душевной, стал называть его то 'уркою', то 'юркою'. 'Юрку' Нечипуренко образовал от слова 'юрок'. Так называли блатные в лагере молодых нацменов, главным образом, среднеазиатов.
Нечипуренко за три года в лагере кое-что из лагерного жаргона усвоил и приспособил на свой лад. Не питая к горному мастеру какой-либо неприязни а может быть и стараясь польстить ему, Нечипуренко стал называть Сабирова 'юркой', и никак на мог понять злобы, возгоравшейся и копившейся в Сабирове. Кстати злоба его всегда находила выход, что вовсе не составляло большого труда, наоборот - сей выход утверждал в Сабирове чувство власти и значительности.
Эпизод, о котором хочу рассказать, повторялся довольно часто почти по одному и тому же сценарию. В столкновении 'силы' и 'бесправия', как можно было бы этот конфликт квалифицировать, не всегда одерживала верх 'сила', хотя 'бесправие' рисковало всегда несоизмеримо большим.
Когда выдавалась на нашем участке минута-другая затишья, Нечипуренко из щепы, веточек, моха раздувал небольшой костерок и ставил на него жестяную консервную банку с водой, чтобы попить кипяточку, погреться им. А если удавалось когда не съесть утром целиком всю пайку, то и пожевать хлебушка.
Только настраивал костерок Нечипуренко, как, точно из-под земли, являлся Сабиров. Нечипуренко, колдовавший над костерком, при виде Сабирова с места не двигался, не выказывал беспокойства, он ждал, когда закипит вода, но из-под мохнатых бровей зорко следил за каждым движением десятника.
Сабиров подскакивал с крюком:
- Гасай костер! Кому сказал - И норовил сапогом костерок разбросать, но главное - скинуть банку. Однако, с какой бы стороны он к костру ни подскакивал, всегда натыкался на твердую руку-граблю Нечипуренки.
-Что? Умный, билят?! - взрывался Сабиров. - Я тебе, билят, покажу- умный! Шибко граманный, билят!
- Чого ты, юрка, шумишь, шебутисся? - пытался погасить конфликт Нечипур. - Совесть в тэбэ е?
- Шибко умный, билят! - распалялся Сабиров. - Шибко граманный! Я тебе покажу, билят, умный. Ты будешь у меня, билят, граманный!
- Шо ты мэнэ усе лякаешь? Ты мэнэ, юрка, не лякай, - выговаривал Нечипуренко, одновременно защищая свой костерок. - Ты мэнэ не лякай! Бо я вже ляканый!
Иногда Степан успевал снять с костра закипевшую банку своими черными омозолевшими пальцами и уносил ее подальше, к опрокинутой вагонетке. Иногда горному мастеру, товарищу Сабирову удавалось банку с костра сбить и костерок затоптать. Тогда его пестрые русско-узбекские ругательства звучали победно и торжествующе. И долго еще потом замирали вдали.
Так продолжалось до зимы 1939-1940 годов, когда Сабирова перевели на соседний участок начальником смены.
Я называл тогда эти схватки, эти турниры беседой двух представителей - народа и власти.
Нечипуренко на мои остроты не реагировал. Посмеивался только Александр Иванович Ковинька, украинский сатирик и юморист. Он был во второй паре откатчиков. Осторожно посмеивался Ковинька, опасливо оглядываясь по сторонам - нет ли свидетелей поблизости, не дай бог!
- Ох! - говорил он, поеживаясь от страха и удовольствия, - Ох, ме-ди-цинь-ска ма-лю-точ-ка! Опасны тые шуточки. Чрез-вы-чай-но о-пас-ны!
Он говорил медленно, растягивая слова по слогам. И его большой рот складывался в тонкую полоску, обретая скорбное выражение.
КРИОГЕНЕ3
Прораб Иван Иванович Мисюра, договорник встречал лицом к лицу свою первую колымскую зиму, которая весьма своенравна и требует к себе уважительного отношения.
Аборигенам Крайнего Севера, обладая собственной метеорологией, идущей из каменного века, и то не строят свои отношения с Природой на 'ты'. Аргонавты же, прибывшие к золотому руну под конвоем, от которых даже температура наружного воздуха, да и помещений, держалась в тайне, - искали и находили свои ориентиры в этом царстве стужи и снега. Так например, при температуре ниже сорока градусов по Цельсию во время дыхания, а вернее - при выдохе появляется нежный, но явственный звенящий шелест. Это выдыхаемый пар превращается в льдинки, а льдинки звенят, ударяя друг друга. При температуре близкой к минус пятидесяти и ниже образуется плотный туман, в котором иногда и на вытянутую руку предметы трудно различимы. В сильные морозы на лету замерзает плевок. Нам, встречавшим на Колыме не первую зиму, все это было известно, даваясь горькой наукой.
Иван же Иванович Мисюра, родившийся на Донбассе и оттуда завербовавшийся на три года, ничего этого не знал. Он открывал Север заново. В лагере его так и называли - 'открыватель'. Основания для этого были. На нашем участке имелись места с торфами большой мощности, в пять и более метров. Торфа - это пустая порода, прикрывающая собой золотоносный слой. Золото мыли летом, зимой вскрывали торфа и вывозили в отвал, готовя золотоносные пески к промывке. Мы били под экскаватор вертикальные бурки. С одной стороны наш полигон обрывался у прошлогодней выработки, глубина которой местами была более шести метров. Обходя нашу бригаду, прораб часто останавливался у края обрыва и писал вниз. Струя, замерзала на лету, внизу со звоном разбивалась о камни. И звон этот был различен по звуку и тону в зависимости от высоты падения, от характера струи. Все это Ивана Ивановича потрясало, лихорадило его воображение. Он вынимал из кармана полушубка блокнотик и что-то туда заносил, держа в зубах овчинную рукавицу. Иногда возьмет и плюнет вниз с обрыва и быстро считает: раз, два, три..., пока на лету замерзший плевок не стукнется о подошву карьера. Пытливый ум толкал его на все новые и новые опыты.
Нашей бригаде, работавшей в его смену, все это давало пищу для соленых острот и насмешек, хотя и сами-то мы были очень похожи на звонкие льдышки. И все же его опыты представляли для нас определенный интерес. Мы бросали работу и обступали прораба почтительным полукольцом. Восторженные наши возгласы одобряли его и ободряли. Он окидывал нас торжествующим взором и не гнал на рабочие места. Даже бригадир, очень деятельный и в присутствии начальства, не вмешивался. Иногда из полукруга на полшага вперед выступал Леша Инчагов, бывший лаборант какого-то института, и обращался к прорабу примерно так:
- Я, гражданин прораб, физик по специальности. Могу сказать вам уверенно, что в физике низких температур подобные явления (в науке они называются криогенезом) до сих пор не рассматривались и в мировой литературе нет на то никаких указаний. Вам, гражданин прораб, стоило бы написать монографию по результатам ваших наблюдений.
Прораб Мисюра не знал, правда, что означает слово монография и что опыты его называются криогенезом, однако чувства благодарности не был лишен, поскольку глубоко спрятанная лесть согревала его неравнодушное сердце. Он вынимал из кармана пачку папирос, вытаскивал из пачки одну папиросу и отдавал ее Леше Инчагову.
- Мерси! - говорил Леша и отступал на два шага назад, скрываясь за нашими спинами.
- Ну, а теперь за работу! - говорил прораб, делая руками движения, какими гусей загоняют во двор вечером. Мы же спешили за Лешей Инчаговым, устанавливая на ходу очередь на затяжку. И что самое удивительное во всем этом, учитывая крайний эгоизм доходяг - Леша Инчагов не выкуривал заработанную папиросу один, добрую половину ее он пускал по кругу.
Мисюра же на прииске пробыл недолго, не прижился. Вертухай и погоняйло из него не получался. Одни говорили, что с началом войны он подал заявление и уехал на фронт, другие уверяли, что он перешел