стаканом пива по вечерам или каким-нибудь аперитивом, когда наступало время пить аперитив и мы хотели где-нибудь посидеть, наблюдая народную жизнь. Принять великодушное предложение Петера было заманчиво, но меня беспокоило, что на такую роскошь, как приглашение на обед, его подвигло лишь отвращение к одиночеству.
— Не надо, Петер, — сказала я. — Это стоит так дорого, и после обеда ты раскаешься.
— Послушай-ка, малышка, — ответил Петер, — я сообщу тебе доверительно одну вещь. Продавать типографские станки — более выгодно, чем думают люди.
И тогда я сказала:
— Хорошо, спасибо, пойду спрошу у Леннарта.
— И у этой Евы тоже, — добавил Петер.
— И у этой Евы тоже, — повторила я.
— Я зайду за вами в два часа, — пообещал Петер.
А я подумала, что это довольно удобное время, поскольку во всем Париже никто не подает обед до семи часов вечера.
Петер явился ровно в два часа, но «эта Ева» исчезла. Анри Бертран, тот, с бархатными глазами, во время каждой трапезы, сидя за столиком рядом с нашим, до сих пор просто пожирал ее глазами. Но, к удивлению Евы, не делал никаких шагов к сближению. Он говорил только
— Он покажет мне Сорбонну, — объяснила нам потом Ева. — Конечно, это не то, что я имею в виду, говоря о мечтаниях под звездами. Но Сорбонна — она Сорбонна и есть, надеюсь Петер Печатник это понимает.
Петер, пожалуй, испытал легкое разочарование, но он и. виду не показал, а мило отправился с Леннартом и со мной в Musee Carnavalet[103] и на Place des Vosges[104]. А потом, вернувшись после экскурсии, мы снова обнаружили Еву в отеле.
Я вошла в ее номер. Она лежала на кровати и смотрела в потолок.
— Весело было в Музее Carnavalet? — спросила она.
— Я видела место, где сидела мадам де Севинье, когда писала свои чудесные письма, — ответила я. — И еще кровать, на которой скончался Виктор Гюго. А ты, что довелось пережить тебе?
— Анри считает, что у меня красивые глаза и красивые волосы, — мечтательно сообщила Ева. — А в Ecole de Medecine[105] у них тоже есть музей со множеством отрубленных голов преступников, которые там хранятся.
— Ты видела их?! — в ужасе спросила я.
— Слава Богу, нет, — ответила Ева. — Но Анри говорил, что они там есть. А еще он говорил, что у меня красивые глаза! И волосы!
О мадам де Севинье я больше рассказывать не стала.
Мы взяли такси и поехали все вчетвером наверх, на Монмартр, где Петер решил пообедать с нами. Он утверждал, что устал от странствий среди революционных воспоминаний Парижа, и наотрез отказался ехать в метро, которое для нас с Леннартом и Евой служило надежным средством передвижения.
В первые дни Ева ужасно боялась заблудиться в подземных лабиринтах метро, но Леннарт заверил ее, что даже городские идиоты из ее родного Омоля не смогли бы выбрать неправильный путь благодаря таким четким указателям, которые существуют в парижском метро[106]. И мы быстро поняли, что это великолепное сооружение, с помощью которого можно быстро передвигаться из одного конца города в другой. Там были вагоны первого и второго класса. Ева утверждала, что, насколько она могла выяснить, разница состоит только в том, что во втором классе запрещается курить и плеваться, а в первом классе — только курить[107].
— Когда я почувствую, что мне надо плюнуть, я прогуляюсь в первый класс, — сказала Ева, — но ездить буду и дальше во втором.
Петер же вообще не хотел пользоваться метро.
— Мы прошли много миль пешком, — пожалуй, для музеев это хорошо, если только ты неутомим и вообще совсем другой человек, — сказал он, бросая обвиняющий взгляд на Леннарта.
Мы взяли такси. Но приехали мы достаточно рано, и я предложила остановиться возле Монмартрского кладбища.
— Я не была еще ни на одном кладбище в Париже, — сказала я.
Петер покачал головой.
— Большое удовольствие! — усмехнулся он. — Ты приехала из Стокгольма в Париж, чтобы ходить на кладбища?
— Я хочу видеть могилу Дамы с камелиями[108], — сказала я.
Он еще раз покачал головой и сказал:
— Она ведь умерла.
— Да, как и большинство тех, кто лежит на кладбище! — ответила я и вылезла из машины.
Милая Альфонсина Плесси! На ее могиле, хотя она и умерла более ста лет тому назад, лежат свежие цветы! Их нет на могиле Стендаля[109] или мадам Рекамье[110], да и на могиле любой другой знаменитости, которая покоится здесь. Но ведь они и стали знамениты не по причине своей любви.
— «Ici repose Alphonsine Plessis, nee le 15 janvier 1824, decedee le 3 fevrier 1847. De profundis…»[111] — прочитал Леннарт. — Боже мой! Ей было не больше двадцати трех лет, когда она умерла!
— Подумать только, как чудесно, — сказала я, — умереть такой молодой и прекрасной, вечно оплакиваемой грядущими поколениями!
Леннарт печально посмотрел на меня и сказал:
— Ей было столько же лет, сколько тебе.
Он продолжал размышлять о судьбе Дамы с камелиями, пока мы медленно плелись по крутым склонам холмов к Place du Tertre.
— Признайся, грустно думать обо всех прекрасных женщинах, которых больше нет на свете! — обратился он к Петеру.
— Да, но и теперь есть еще немало красоток, — утешил его Петер.
— Ты не понимаешь, что я имею в виду, — сказал Леннарт. — Если у тебя есть красивая роза и она увядает, то ты можешь взять другую такую же красивую розу. Красивая картина продолжает оставаться красивой картиной, а красивая скульптура есть и останется красивой скульптурой. Но когда умирает красивая женщина, то она умирает навечно, и никто не может заменить ее. Конечно, и после нее могут появляться красавицы, такие же красивые или, возможно, еще более красивые, но ни одной точно такой же, как она, не будет. И можно печалиться оттого, что так никогда и не увидел ее!
— О ком ты? О Даме с камелиями? — спросила я.
— Я говорю обо всех прекрасных женщинах, что жили на свете со дня сотворения мира, — ответил Леннарт.
Ева остановилась посреди улицы и уперла руки в боки.
— Да, тогда я только вот что вам скажу: бедная твоя жена! Еще недели не прошло с тех пор, как ты женился, а ты уже горюешь обо всех женщинах, что жили на свете со дня сотворения мира.
Тут Леннарт расхохотался так, что люди стали оборачиваться и смотреть на него. Но он сразу снова стал серьезным. Взяв меня за подбородок, он испытующе посмотрел на меня и сказал:
— За милейшим личиком скрывается череп. Неприятно думать об этом! И
Но вот мы поднялись на