утрачено.
Когда лодка с участниками траурной церемонии двинулась в путь и медленно заскользила в направлении моста перед отелем
Я смотрел и не верил своим глазам: я видел Стеллу, она сидела на прибитом к берегу бревне, сидела в своем зеленом купальнике и курила, она, похоже, радовалась чему-то, возможно, тому, как я, по пояс в воде, пробирался к ней. При нарастающей неуверенности я придал сидящей черты твоего лица, Стелла, и, пока наш буксир огибал Птичий остров на небольшом расстоянии от берега, я представлял себе, как мы, взявшись за руки, ходим по берегу и вдруг осознаем под вязами, что у нас обоих есть тайное право на владение этим островом. Меня не интересовало, что думал про меня Фредерик, за косой, где спорили между собой морские птицы — этот вечный базар с разинутыми клювами и растопыренными крыльями, — Фредерик спросил меня, не хочу ли я сойти на берег; я отмахнулся и дал ему понять, что он может поворачивать домой, следовать за остальными участниками траурной церемонии, чья лодка уже причалила к мосту перед отелем
Жизнь — как это, очевидно, и должно быть, уже взяла свое: кельнеры разносили по столикам напитки и закуски — прежде всего пиво, сосиски и фрикадельки с картофельным салатом, — заказы на порции фруктовых тортов гости еще не успели сделать. Я нашел свободное место за круглым столом, господин Куглер, наш воспитатель по искусству, уже сидел там, рядом с ним начальник порта Тордсен, кроме них я поприветствовал еще своего одноклассника Ханса Ханзена и кивнул какому-то незнакомому человеку с круглой головой. Его звали Пюшкерайт, в прошлом учитель, который вот уже много лет жил на пенсии, но по-прежнему поддерживал тесные отношения с нашей гимназией. Он преподавал историю. Как я узнал, этот Пюшкерайт был родом из Восточной Пруссии, из мазуров, говорящих на особом польском наречии; стоило мне произнести это слово, как все, кто его услышал, заулыбались, да я и сам улыбнулся, оно объясняло многое, однако звучало как-то ласково. За остальными столиками царило гнетущее молчание, и все обменивались друг с другом только взглядами, что соответствовало моменту, Пюшкерайт решил, что пришло время вспомнить о похоронах в его семействе, например, дедушки, жившего в скромном домике и умершего в полной гармонии с самим собой. После совместной заупокойной трапезы каждый, кто мог и был готов к этому, рассказывал о памятных событиях из жизни покойного, все говорили о его чистосердечности, упрямстве, радушном лукавстве, а также о его доброте и юморе. Про умершего было высказано столько подробностей из его жизни, что стало казаться, он присутствует на собственных поминках — некоторые его достопримечательности были уже положены к нему в гроб, стоявший в комнате, — и тут вдруг появился некий гениальный музыкант и заиграл на своей гармошке, призывая всех потанцевать. Начальник порта, привыкший, очевидно, мыслить в масштабах пространства, пожелал узнать, а было ли там вообще место для танцев, на что этот Пюшкерайт сказал: «Да, конечно, мы поставили гроб на попа, и места для танцев оказалось предостаточно». Он рассказывал истории, что называется, доисторического периода. Я был уверен, что старый бортрадист, сидевший за соседним столиком, все слышал и не одобрял эти разговоры, он встал и попросил минуточку внимания, а потом сказал ровным голосом: «Никаких разговоров, пожалуйста, здесь и никаких историй».
От меня не скрылось, что господин Куглер вдруг начал пристально разглядывать меня, откровенно и обдумывая какую-то ситуацию, а через некоторое время он сделал мне знак рукой, призывая подойти к нему и сесть рядом с ним. Он доверительно сообщил мне, что учительский корпус решил почтить память фрау Петерсен прощальной церемонией в актовом зале в следующую среду. «Само собой разумеется, что кто-то из учеников должен произнести речь в память о своей учительнице, и так как вы, Кристиан, являетесь спикером класса, то я подумал о вас, и не только я, — сказал он, — эта минута молчания должна стать достойным момента траурным торжеством». Я не мог, Стелла, не мог я принять его предложение, потому что, стоило мне только представить, чего от меня ждут и что будет позволено сказать, во мне всколыхнулись воспоминания, с такой силой охватившие меня, что я не смог их прогнать: я видел перед собой подушку, пространство, которое мы для себя открыли и делили друг с другом. Я понял, что не могу рассказывать об этом в школе, хотя бы потому, что эти откровения грозят мне потерей того, что было для меня важнее всего на свете — может, не надо все это тревожить, а просто хранить в полном молчании то, что делало нас счастливыми. Нет, Стелла, я отказался говорить на траурной церемонии. Куглер очень сожалел об этом, и я попросил у него извинения за мой отказ. Мне расхотелось и дальше оставаться среди гостей, участников захоронения, которые теперь ели и пили и ходили от столика к столику, обмениваясь впечатлениями по поводу только что пережитого. Я не хотел и я не мог, у меня было только одно желание — остаться одному.
Мне показалось, как раз наступил подходящий момент молча удалиться, когда раздался мощный гул сильного мотора — приближалась быстроходная лодка, все встрепенулись, и тут показалась моторка, наверняка приписанная к одной из ближайших военно-морских баз, она тянула за собой на длинном тросе парусник — парусное судно со сломанной мачтой. Меня не удивило, что такая лодка оказывала посильную помощь, флот порой брал на себя исполнение таких услуг, приходил на помощь каждому, кто попадал в открытом море в беду, доставляя потерпевших аварию к родным берегам. Это была все та же злополучная
Я отправился домой, пошел вдоль пляжа, у меня болели глаза. Под ногами шуршали и трескались высохшие половинки ракушек, моего ухода, похоже, никто не заметил. Я заблуждался. Там, где на берегу лежала килем вверх перевернутая старая корабельная шлюпка — облезшая и непросмоленная, — меня окликнули, на шлюпке сидел господин Блок, мой школьный директор, его не было за столиками в кафе, он выбрал это место, чтобы побыть одному. Вялым жестом руки он призвал меня сесть рядом с ним. Ему, всегда такому чопорному и сдержанному, однажды уже унизившему меня, приспичило поговорить со мной. Какое-то время мы молча сидели друг подле друга и смотрели вслед буксиру с парусником, они удалялись в открытое море, но вдруг он повернулся ко мне, посмотрел на меня явно благожелательно и сказал: «Мы соберемся в актовом зале, Кристиан, на траурную церемонию. В память о фрау Петерсен будут произнесены речи». — «Я знаю, — сказал я, — я только что об этом узнал». — «Вы спикер класса, — сказал он, — мы так подумали, что вы произнесете несколько слов от лица учеников, совсем коротко, только слова признания, несколько добрых слов о том, что значит для вас утрата такой многоуважаемой учительницы». Я молчал, тогда он продолжил: «Если я не заблуждаюсь, эта утрата коснулась вас лично». Я только кивнул и не смог справиться с тем, чтобы на глазах не выступили слезы. Он воспринял это без всякого удивления, даже погладил меня по руке, задумался на мгновение, а потом спросил: «Итак, Кристиан?» Я почувствовал, что мой отказ разочарует его, тем не менее сказал: «Я не могу». Когда он спросил меня о причине моего отказа, я не ответил ему, ведь в лучшем случае я мог сказать только одно: «Слишком рано, возможно даже, чересчур рано для меня». Он не рассердился и только захотел под конец узнать: «Но в траурной церемонии вы примете участие?» — «Да, приму».
Вместо послесловия
Генрих Детеринг
Это простая история. Ученик влюбляется в молодую учительницу английского языка, возникает