потом бежал и бежал, и никто не смог задержать меня, даже привратник, который вылез из своей стеклянной будки и побежал за мной, и больничная сестра тоже нет, она сделала мне знак, пытаясь остановить меня. Я знал номер палаты Стеллы, даже в такой момент память не подвела меня; я без стука рванул дверь. Кровать была пуста, матрац, постельные принадлежности и подушка лежали на полу, на прикроватной тумбочке стояла пустая ваза. Перед голой кроватью все еще стоял стул для посетителей, казалось, ждал меня. Я сел на него и заплакал, я не сознавал, что плачу, по крайней мере, не понял этого вначале, пока слезы не закапали мне на руки, а лицо не начало гореть. Я не заметил, как вошла больничная сестра, по-видимому, она уже некоторое время стояла позади меня, прежде чем положила мне руку на плечо — эта рука на моем плече, — она ни в чем не упрекнула меня, ни о чем не спросила, она не хотела ничего знать, она дала мне выплакаться, из сострадания ко мне и из опыта, который подсказывал ей, что в такие минуты ничего нельзя поделать; то, что она сказала потом, она произнесла тихим голосом, с большим тактом: «Наша пациентка умерла, ее уже отвезли вниз». Но так как я молчал, она добавила: «Кто знает, отчего она была избавлена, у нее было очень тяжелое ранение головы. Ее ведь бросило на каменный мол». Сделав утешительный жест, она оставила меня одного.

Пустая ваза перед глазами напомнила мне про отца Стеллы, я так и видел его в маленьком саду перед подсолнухами, я решил сообщить ему эту печальную весть сам, одновременно я чувствовал потребность быть там, где жила Стелла.

Он уже все знал и не был слишком удивлен, увидев меня перед собой. «Заходи», — пробормотал он, продолжая переодеваться, его не смущало, что я видел это, — как и мой отец, если я заставал его за одеванием или переодеванием. Моя рука ощутила его слабое рукопожатие, он указал при этом на бутылку рома, как бы спрашивая, не хочу ли я отведать его. Натянув на себя брюки от своего темного костюма — узкие, старомодные брюки дудочкой, — он поднял пиджак и подержал его на свет, отряхнул и потеребил руками, прежде чем облачиться в него. Может, я, конечно, ослышался, но когда он наконец что-то произнес, я понял это как «моя белочка» — очевидно, он называл Стеллу белочкой, когда они бывали одни. На какое- то время он исчез в комнате Стеллы, открыл там ставни, полистал школьные тетради, вернувшись, он протянул мне письмо, на конверте я увидел почерк Стеллы. Он извинился, что только сейчас передает мне ее письмо, его дочь — старый бортрадист назвал ее сейчас «моя дочь» — отправила его еще с дороги, она просила его передать это письмо лично, по возможности. Потом он еще раз извинился, ему надо в больницу, его просили прийти туда.

Не в его присутствии, не в саду и не на улице читал я твое письмо, я хорошо осознавал, что это твое последнее письмо, поэтому мне надо прочесть его у себя дома, в моей комнате. Но в конверте прощупывалась открытка, это оказался фотомонтаж, приглашение на посещение морского музея, на фото был изображен дельфин, игриво взметнувшийся в воздух и, вероятно, заранее прицелившийся на набегавшую волну. На обороте открытки стояла одна-единственная фраза: «Love, Christian, is a warm bearing wave»[33] и подпись Стелла. Следуя логике, привитой мне английской грамматикой, я поставил открытку рядом с нашим фото и невольно почувствовал боль при мысли, что я что-то упустил или меня лишили того, чего я желал на свете больше всего.

Я без конца повторял эти слова, воспринимая их как признание, как обещание, а также как ответ на вопрос, который я вынашивал, но так и не задал.

Я повторял их, глядя на наше фото, и в тот вечер, когда сильный стук дождя ударил мне в окно, казалось, это были не капли, а крупинки, по стеклу барабанил дождь, не похожий на дождь: внизу стоял Георг Бизанц, вот он нагнулся, набрал полную горсть песка, чтобы швырнуть его мне в стекло; увидев мой силуэт, он тут же показал на себя и меня, и я сделал ему знак подняться наверх. Георг, любимый ученик. Он не стал тратить время на то, чтобы оглядываться в комнате, где я жил, он торопился сообщить мне, что только что узнал и что особенно касалось меня. Так как он носил тетради с нашими сочинениями к Стелле домой, он знал ее отца, Георг встретил его на берегу, там, где были свалены опознавательные морские знаки, особенно разговаривать им было не о чем, но он узнал следующее: это будут похороны в море. Оба, старый бортрадист и его дочь, обговорили все друг с другом задолго до этого, оба они выразили желание быть похороненными в море, так это теперь и случится. «Ты будешь при этом присутствовать?» — спросил он. «Да», — ответил я.

Контора захоронения в море находилась возле впадения маленькой речушки в море, обыкновенное кирпичное здание, без окон, дело вели там отец и сын, которые уже с утра облачались во все черное, а на лицах профессионально воцарялась вселенская печаль. Они тут же объявили, когда может состояться захоронение фрау Петерсен, они двигались вразвалку, и я ничего не мог с собой поделать, но на меня они производили впечатление двух пингвинов. Церемония состоится в пятницу с утра. На мой поспешный ответ, что я не являюсь родственником умершей, один из пингвинов заявил, соблюдая безупречную форму сожаления, что их лодка может взять на борт только ограниченное число участников траурной церемонии, потому что это плоскодонка, перестроенная десантная шлюпка, а так как уже подано много заявок — он так и сказал «заявок», — среди прочих от всего учительского состава гимназии, то свободных мест нет — он так и сказал: «свободных мест нет».

В пятницу дул слабый ветерок, небо было облачным, морских птиц тоже не было видно, над водяной пустыней — так мне представилось — простиралось вековое равнодушие. Мой отец разрешил нам с Фредериком взять наш буксир, Фредерик сел за руль Упорного, готовый, как всегда, держать дистанцию и не пересекать курса другого судна, и мы на малых скоростях двинулись вслед за бывшей десантной шлюпкой к месту захоронения, по траверзу к Птичьему острову. Я не знаю, кто определял место захоронения, но, когда мы его достигли, шлюпка остановилась, Фредерик тоже заглушил мотор, и оба судна стали испытывать килевую качку на серой, как шифер, поверхности воды, находясь на расстоянии вне слышимости голоса. «Возьми бинокль», — сказал Фредерик. Сквозь безупречно гравированные стекла бинокля я увидел нашего директора, узнал кое-кого из учителей и старого бортрадиста. В шлюпке лежали два венка и несколько букетов цветов, среди которых стояла урна. Рядом с ней, на парусиновом стуле, сидел тучный пастор. Он без труда нашел устойчивое место в шлюпке и распростер свои руки, очевидно, он благословил сначала всех присутствующих, а потом стал произносить поминальную молитву, не спуская глаз с урны, вероятно, он обращался непосредственно к Стелле, наверняка коротко упомянул этапы твоей жизни, подкрепляя свои слова кивком головы, так, словно не хотел допустить и тени сомнения в них, и, наконец, сделал то, чего ждал не только я: он обратился к твоему отцу. В этот момент все сняли головные уборы, протянули друг другу безвольно повисшие руки, плечи мягко опустились, я увидел, что наш воспитатель по искусству плачет. Стекла бинокля запотели. Я весь затрясся и потому ухватился за борт. Мне показалось, что наш буксир накренился. Возможно, Фредерик наблюдал за мной, он сказал озабоченно: «Сядь, мальчик», но бинокль у меня не забрал.

Старый бортрадист обхватил урну с великой осторожностью, он держал ее, крепко прижав к телу, потом понес на корму и по знаку пастора открыл ее, открыл и поднял над бортом. Я не поверил своим глазам, Стелла, это была тоненькая струйка пепла, отделившаяся от урны, ветер только слегка поднял струйку вверх и тут же прижал ее к воде. Вода очень быстро поглотила пепел, не осталось и следа, никакого доказательства, лишь угадывалось безмолвное исчезновение, азбука прощания. И хотя он стоял и стоял и неотрывно глядел на воду, но и для твоего отца не оставалось ничего другого, как взять венок, которому он не дал просто упасть в воду, он выбросил его далеко в море, с такой силой, которая удивила меня. Вслед за ним и остальные побросали букеты в воду, большей частью в связанном виде, наш учитель физкультуры и двое других учителей развязали цветы и пустили их по воде по одному вдоль борта, где их подхватило легкое течение, мне казалось, от них исходит свечение, пока они качались на подвижной воде. В этот момент я понял, что эти подхваченные течением цветы навечно станут частью моей беды, и я никогда не смогу забыть, с какой трогательностью символизировали они мою утрату.

Сомнений не было: цветы несло на Птичий остров, скоро они доплывут до редко посещаемого пляжа; я соберу их там, подумал я, и буду один приходить туда и охранять их, чтобы они не гнили как водоросли, которые вырвало из глубин беспокойное море, я отнесу цветы в хижину орнитолога, разложу их там и засушу, они навсегда останутся в том месте нашей общей памяти, все, что было, будет там и так останется. Я тоже обоснуюсь в хижине на каникулы и буду спать на лежанке из морской травы, во сне мы придвинемся друг к другу, Стелла, твоя грудь коснется моей спины, я повернусь к тебе и буду тебя гладить, все, что сохранила память, возвратится там вновь. А что ушло в прошлое, но все же было на самом деле, никуда не денется, и, снедаемый болью и неизбывным страхом, я буду пытаться найти то, что безвозвратно

Вы читаете Минута молчания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату